Вера Колочкова - Из жизни Мэри, в девичестве Поппинс (сборник)
– Так вы что, голодали, что ль?
– Нет. Не то чтобы голодали, деньги у нас всегда были. Просто мама старалась одевать нас получше других, все деньги на это тратила. А себе при этом во всем отказывала. Вроде как стыд для хорошей матери, если ребенок плохо одет будет! А все кругом восхищались этой ее самоотверженностью, знаете ли.
– А когда ребенок плохо ест – это не стыд, что ли?
– Так этого же не видит никто…
– Да? Чудно как ты говоришь, деточка.
– Почему чудно? Мама, знаете, как говорила? Никто не оценит то, что ты съел, а вот что на тебе надето – сразу оценят. Главное, мол, то, какой тебя люди видят! А то, что все видят, главный результат материнской заботы и есть… Хм… Как смешно. Материнство на результат. Да и во всем у нас так было, – вяло махнула рукой Саша.
– Не знаю, не знаю… – с сомнением покачала головой Мария, – мне в войну тоже досталось этого горюшка, троих-то поднимать. Тут уж не спрашиваешь, нравится кому или нет, – лишь бы в голодный детский желудок было чего запихнуть! А уж во что одет – это дело десятое… Ох и трудно приходилось!
– Так вы это для них делали, для близких, не для себя же. А наша мама все время как будто свой собственный подвиг совершает, повышенные социалистические обязательства выполняет, как трактористка знатная или ткачиха. И цель себе высокую поставила – нас в люди вывести и непременно чтоб высшее образование дать, и образцово-показательно замуж выдать, чтоб нами только гордиться можно было, и никак иначе! Понимаете? Чтоб не нам было хорошо, а чтоб ей – гордиться! Три дочки, выведенные в люди, три медали на груди. А по-другому – никак. Я, когда в университет поступать ехала, уже знала определенно – не поступить нельзя! Вот нельзя, и все тут.
– Так поступила же?
– Ну да, конечно!
Саша вздохнула тяжело и уставилась в чашку с остывшим чаем, горестно опустив плечи и покачиваясь тихонько всем телом. Помолчав немного, снова подняла на Марию глаза и проговорила жалобно:
– А вот если б не поступила, тетя Маша, а? Я бы вернуться к ней уже не смогла.
– Да почему, Сашенька?
– Как вам объяснить… Иногда человек просто не может обмануть вложенные в него ожидания тех, кого он любит. Вот не может, и все! Потому что он для них – потенциальная медаль! И несет он в себе эти ожидания, как тяжкий груз, а потом ломается… Тянет его к земле этот груз, понимаете? И сбросить его не может, потому что любовь близких потерять боится. И имя этому человеку – Синдром! Синдром несбывшихся надежд на получение этой медали.
– Ой, не понимаю я, Сашенька, о чем ты так мудрено толкуешь. Не было у меня деток своих, бог не послал. Может, оттого и не понимаю. А только одно скажу – мать своих детей всякими любит. И героями, и нелюдями, и черными, и белыми! Для нее дите и есть дите – какая разница, как там у него чего получилось. А если и не сложилось чего – так таких только крепче еще любят! Я вот помню, когда сестра моя, Надя, в подоле Настю принесла, мать на нее шибко сердилась! Мачеха моя, значит. И кричала, и ругалась по-всякому, только что из дома не выгоняла. Тоже ей стыдно перед людьми было. А я, наоборот, радовалась! Дите малое в доме – такое счастье. Я и Настю, как свою, родную, полюбила, и выводилась с ней с маленькой, как со своей дочерью. Мачеха все на меня ругалась, что балую я ее – последнее с себя отдаю. Вроде как нельзя этого. А я, даже когда сюда переехала, все норовила тайком от Софьи Александровны с Бориской ей туда вкусненького отвезти. Ей ведь тогда и шестнадцати еще не было.
– А своих почему себе не родили, тетя Маша, раз так детей любите?
– Так я поздно замуж-то вышла, деточка, уж за сорок мне было. А Бориска мой младше меня на десять лет, вот за ребенка мне и сошел! Я его и полюбила.
– А он? Он вас полюбил? Или только за служанку-кухарку держал, как вы мне рассказывали?
– Любил! Любил, конечно. Только по-своему. По привычке, что ли… Как мамку любят дети балованные – чтоб поесть всегда вкусно было, чтоб дома тепло и чисто, чтоб рубашка свежая да глаженая была каждое утро. Не мог он без меня. Значит – любил.
– Да-а-а… Уникальная вы женщина, тетя Маша.
– Ой, помню, пятьдесят лет мы ему отмечали – вот смеху-то было! Дата ж круглая, и вроде как торжество устраивать надо, домой всех созывать, и друзей, и знакомых, и сослуживцев. А дома я, старая да некрасивая жена! Раньше-то он никого не приводил, стеснялся меня, видно, а тут уж ничего не поделаешь – надо… Повел, помню, в магазин – платье красивое выбирать. А на меня чего ни надень – все как на старом да корявом пеньке смотрится… Пугало пугалом! Он глядит на меня, сердится, прямо извелся весь начисто! Кое-как я тогда его успокоила: такой, говорю, для твоих знакомых, Бориска, стол накрою, что про жену твою и не вспомнит никто – некогда будет! Так и получилось почти.
– А что, и правда не вспомнили?
– Ну да, я уж расстаралась. Нашлась, правда, одна дамочка вредная. Уставилась на меня своими глазищами, чуть дырку не просверлила! А потом еще и на кухню ко мне притащилась, всякие мудреные вопросы задавать начала да говорить по-умному – вроде как намекала, что Бориски я шибко недостойная.
– А вы?
– А что я?
– Ну, что вы ей ответили?
– Да ничего! Чего ей ответишь? Пьяная она да злая была, хоть и молодая да красивая. Я и не обиделась даже. Она ж, бедная, и сама того не понимает, что за злобой красоту ее и не разглядит никто! Так что пусть мелет… Ой, да мало ли я их видела, полюбовниц-то Борискиных, деточка. Помню, он однажды на юг, к морю поехал, по санаторной путевке. Он, знаешь, страсть любил по югам-то этим шастать! И собирался всегда долго, прихорашивался да чистился – я с ног сбивалась… Ну вот, приехал он тогда из своего санатория, а где-то через недельку к нам барышня с чемоданами заявилась. Видная вся из себя такая, кудрявая, изнеженная. Наврал он ей там, на югах-то, что неженатый, мол…
– А вы что?
– А что я? Не гнать же ее на улицу в чужом городе! Что было делать? Может, и правда, думаю, любовь у них большая приключилась да пора мне законное место освобождать. А потом смотрю – не-ет… Белоручка барышня-то. С такой мой Бориска враз оголодает да захиреет, не пара она ему. Ну, я и встала твердо ногами на своей законной кухне, начала кастрюлями греметь – будто сержусь шибко… А она посмотрела на меня, на Бориску, на устройство всего нашего быта и собралась быстрехонько, уехала восвояси – Бориска-то и сам вздохнул с облегчением. Такие мужики, как Бориска мой, вне дома-то всегда ухари, а как проголодаются да рубашка несвежей станет – уж все, тут и ухарство закончилось, и к мамке под бок побыстрее надобно.
– Господи, какая ж вы мудрая, тетя Маша… И добрая! Сами даже не понимаете, какая вы есть настоящая ценность. Другая б на вашем месте… А вы…
Огромные Сашины девчачьи глаза вдруг начали заполняться влагой, затуманились маленькими синими озерцами – стоит раз моргнуть, и закапают по худым смуглым щекам прозрачные слезы. Будто спохватившись, она вздохнула поглубже и принялась пить большими глотками остывший чай, по-детски держа в обеих руках красную в белый цветочек чашку.
– Да это ты у меня самая хорошая, Сашенька! – обернулась к ней от плиты Мария. – Тоже, нашла в старухе ценность. Ешь лучше вон булочки мои.
– Да я и так уже четыре штуки умяла, теть Маш!
– И травяного чаю тоже побольше пей. Он у меня хороший, от всех болячек лечит! Помню, в войну мы травами только и спасались… Мачеха моя тогда шибко заболела, когда похоронку получила – прямо сама не своя сделалась. Сидит, помню, уставится в одну точку и покачивается взад-вперед. Вот я ее травами и лечила!
– И что? Вылечили?
– Да как тебе сказать… Вроде она потом и ходить стала, и разговаривать. Только странно как-то: говорит-говорит быстренько так, а потом покраснеет и на крик да на драку переходит. Девчонки шибко ее боялись. Это хорошо еще, что квартира у нас двухкомнатная была. Я с мачехой стала вместе жить, а они отдельно, в другой комнате, подальше от всего этого безобразия. Она когда в буйство свое входила, я крепенько этак вставала в дверях да и не выпускала ее из комнаты! Ох уж и доставалось мне… Наденька, та побойчее была, а вот Любочка сильно боялась! Может, потому и замуж рано выскочила да уехала от нас. А Надя замуж так и не вышла, только дочку родила, Настеньку мою ненаглядную.
– А вы так с мачехой в одной комнате до конца и жили, как Александр Матросов? Все грудью на амбразуру бросались?
– Ну да, пока сюда не переехала… А ты давай не потешайся над старухой, ты ешь лучше! Тебе надо! Всего-то и недельку покушала хорошо, а уже щечки зарумянились, глазки заблестели. Хоть на девушку стала похожа, в самом деле. А то как дите голодное ходишь, прямо смотреть больно!
– Так это не от еды, тетя Маша, это от любви. Меня ведь никто и никогда просто так не любил…
– Да как же, деточка, что ты! Не может такого быть! А Костик?
– А… Ну да… Костик, это да, это конечно, – сникла Саша и сжалась в твердый костлявый комок, будто ушло из ее тела все теплое и живое, растворилась, исчезла яркая синева из глаз, и лицо будто подернулось вмиг серой пылью.