Юрий Петухов - Охота на президентов или Жизнь №8
Даже Ослябя не выйдет.
Я испытующе поглядел на Моню-Сергия. И понял — если надо, он сам наденет шелом,[32] возьмет меч в руки и поратоборствует за Русь Святую. Пересвет! Илья Муромец, блин! Илья… Илья?! Ну, хватит! А то ещё в такие дебри занесёт, что заместо «барыни» или «камаринского» пустишься в разухабистую плясовую под «семь-сорок»!
Бывал я под Хайфой, в пещере Илии-пророка. Знатная пещера, ёмкая. Одна беда. Местные злые языки утверждали, что и Илюшенька был не совсем великороссом.
Но Моня, блин, богатырь святорусский! Этот постоит за правое дело! За Русь Святую! Да, постоит, покудова гой будет на печи дрыхнуть, мудрствовать про молоко, сметану да завидовать итальянским неграм, румынским папуасам и меланезийским австралоидам.
Ой, ты гой еси!
Воистину, неисповедимы пути Господни…
Иной раз, в бреду или полубреду, а может, и в светлом разуме думаю я — ну, коли уж совсем нет русских да мордвы, веси да чуди с муромой, ну хоть бы какой жид явился, да и спас бы Расею, что ли! не до жиру, быть бы живу! ну, нет своих! ну, приди… хоть какой! ау-у-у!!!
Не откликается никто.
Тихо в пространствах благостных…
Убить президентия! Завалить этого ирода? А убудет ли оттого иродов на Земле?
Кеша позвонил мне и сказал, что на завтра ему назначена аудиенция у самого патриархия Ридикюля. Голос у Кеши был как у молитвенника-постника, проведшего сорок дней на столпе или в пещере.
— А на хрена? — поинтересовался я.
— Благословение буду испрашивать! — истово признался Кеша.
И я понял — он из тех, кто вот прямо сейчас или в монастырь уйдёт на святую жизнь, или деревню спалит с детьми и бабами. Широк русский человек. И на пути у него не стой!
— На что благословение-то? — решил уточнить я. Кеша многозначительно промолчал.
И я похолодел. Палата… палата № 8.
— Ты ещё в газетах распиши… Кеша возрадовался.
— Это идея, — нараспев вытянул он, — тогда уж точняк не поверят, точняк, скажут — дэза, залепуха… А я их прямой наводкой! По написанному… в газетах! Господи, благослови! На Тебя Единого уповаю…
Я ещё раз напомнил Кеше, что мой телефон прослушивается. Но его это сообщение, похоже, не расстроило.
— Да пошли они… — сказал он вдохновенно. А я почти воочию представил себе знакомый памятник на Красной площади: один по-прежнему сидел со щитом и мечом, другой стоял, призывно воздев длань… У обоих было Кешино лицо.
Нет, подумалось, не перевелись у нас ещё минины и пожарские.
Вокруг храма с песнопениями и хоругвями ходили писатели-деревенщики. Лики их были светлы и праведны. На пытавшихся примкнуть к крестному ходу они злобно цыкали — мол, с постной рожей в калашный ряд! Писатели-деревенщики хранили Русь Святую. Прочих они в эту Русь не пущали, почитая масонами, жидовствующими, а еще провокаторами.
Ох ты. Господи! как я любил этих хранителей Руси! Провокаторов было не счесть. Почитай все! И потому когда Моня, размашисто перекрестившись, пошел к хоругвям, дабы пасть пред ними на колена, на него зашикали, зашипели, зацыкали. А один из окружения крестноходских ловцов душ человеческих даже пнул Моню ногой в замшевом ботинке, прямо в живот. Страстотерпец захромал.
Но устранить Моню от святого дела было невозможно. Он с какими-то истовыми молитвами-причитаниями и безумным взором юродивого, не реагируя на тычки и толчки, протиснулся, притиснулся, притулился к знаменам православным — и разом притихший, сгорбившийся и как-то вдруг обретший святость и чистоту небесную, пошел со всеми избранными.
И они смирились.
На всё Божья воля…
Через неделю Моню приняли в союз писателей России. За пламенный стих, коий он прочел после крестного хода прямо у храма:
Когда Святая Русь во мраке тьмы и смрада Восстанет, гроздья бесов усмиря, Мы скажем, братья, нам наград не надо! Мы громко грянем русское — уря-яааа!
А ещё через неделю Моня усёк — русских среди «русских писателей», почитай, и не было — сплошь мордва да татары, башкиры да калмыки, да пара якутов с пермяком и тремя печенегами. Но это его не особо расстроило. Теперь Моня знал точно — среди всех этих патриотов и славянофилов самый что ни на есть русский — это он сам, Моня Гершензон.
И ещё он познал одну самую тайную тайну, сокровенное для немногих посвященных, то, чего не знал вообще никто — русских в Россиянии вообще не было.
Кеша разыскал меня в Париже. Он нагло ввалился в мой номер на третьем этаже старинной гостиницы «Сент Джеймс ет Олбани», что уже двести или триста лет стоит на небезызвестной бальзаковской улице де Риволи. Ввалился, когда я собирал вещи, чтобы, наконец, ехать в фатерлянд на книжную ярмарку во Франкфурте, где одно издательство прямо-таки требовало с ножом у горла, чтобы я продал ему права на публикацию «Звездной Мести», но чтоб главного героя назвал не Иваном, а Джоном или Айзеком. Ничего продавать этим басурманам я не собирался. Но на ярмарку, в сверкающий издательский и писательский мир, меня тянуло, как мотылька в огонь свечи.
Кеша ввалился в мой барочный (не путать с барачным) номер и сразу, от дверей просипел:
— Я завалил этого пидора!
— Какого? — не понял я. Мы даже не поздоровались.
— Горбатого…
Я невольно опустился в роскошное и не менее барочное кресло. Уставился на Кешу.
— А тебе разве его заказывали?! — спросил я голосом умирающего. Но сердце билось в груди радостно, словно выиграло в лотерею пылесос.
— Какая на хер разница, — отмахнулся Кеша, — президен-тий, он и есть президентий. Я завалил его под Мюнхеном, на собственной хазе, он там с одной певичкой мылился…
— И её тоже?! — расстроился я.
— Нет, её только трахнул, стерву. Да на понт взял. А Горбатого завалил. Этот пидор ползал у меня в ногах, рыдал, сучёнок, всё консенсуса просил… Допросился!
— А охрана?
— Одного убрали, трое свалили, но они без бугра ноль — будут язык в жопе держать. Остальные его за триста баксов сдали…
Я вздохнул тяжко и встал. Пнул ногой барочный столик, оказавшийся на пути. Вынул из бара бутылку виски, откупорил и сунул её Кеше. Тот судорожно дёрнул кадыком, глотая шотландскую гадость, потом ещё и ещё. Бутылка наполовину опустела.
— А ко мне зачем? Хочешь, чтоб и меня замели?! Кеша обиделся.
— Не заметут, — подумал и добавил, — сейчас не заметают. — И допив остатки, бросил бутылку на барочную кровать, ту самую, в которой меня согревала восемнадцатилетняя блондиночка, клявшаяся, что её родной прапрадед русский казак, зачавший её прабабушку в 1814 году на Елисейских полях, прямо в седле своей резвой лошадки.
Я смотрел на Кешу. Он на меня. Кеша был доволен. Я не очень чтобы радовался, сердце уже успокоилось…
— Слушай, — сказал я неожиданно для самого себя, — ну почему ты не сделал этого в восьмидесятых?!
Кеша опешил. И глубоко, мрачно задумался.
Да, Горбатого пидора надо было убрать лет пятнадцать назад, а то и двадцать… Но винить в этом Кешу, единственного, кто догадался хоть сейчас исправить ошибку, было бы нечестно.
До Восточного вокзала мы добирались вместе. Нас вёз напыщенный и глуповатый пакистанец, пытавшийся что-то говорить на русском. Когда-то он учился в университете Патриса Лумумбы. Но вынес из него, видно, не очень много… особенно нравилось бывшему московскому студенту слово «перестройка», и он повторял его к месту и не к месту. Замолк он только, когда Кеша сказал мне, не понижая голоса: «Слушай, я щас и этого пидора завалю!»
На Восточном мы сели в разные поезда.
Когда длинный черный мерседес с сотней машин охраны подрулил к Красному крыльцу, старик Ухуельцин прослезился.
— Ты его, понимашь, — прогундобил он в ноздрю с чувством, — береги ету, блин, понимать, Расею!
Калугин кивнул, склонил голову на бочок, выкатил глаза.
«Патриот!», «государственник!», «державник!» — прокатилось по боярской толпе. Каждый старался говорить громче, чтобы услышали именно его. И оттого никто не расслышал последнего слова старика Ухуельцина.
А тот пробурчал:
— А воще-то, хер с ней, Вова, и так не пропадёт. Ты, понимашь, меня береги! Ето сичас главное! А то и тебя, понимать, закажут…
И укатил.
Да простят меня братья-антисемиты и сестры-жидоедки, но еврей, он ведь тоже, наверное, кому-то для чего-то нужен. Я долго думал. Долго без трепета сердечного любил евреев, как и положено каждому честному русскому человеку… И вдруг надумал страшное, несусветное, идущее вопреки всему здравому смыслу — нужен! на то и щука в пруду, чтобы карась не дремал!
Но карась дремлет.
Его жрут с потрохами. А он спит себе.
Уже щука его изнемогла жрать, зубы изъела, сама ока-расилась… А он дрыхнет!
Да-а, милые братья и сестры мои, зага-адочна русская душа! Какие тут на хрен жиды-семиты с их мудрёными протоколами сионскими! Какие там масоны-вредители…