Владимир Шаров - Возвращение в Египет
В следующем письме пошлю тебе «Синопсис» второй и третьей частей поэмы, он у меня сложился еще до ареста, на этот скелет работа в «Светлом пути» должна была нарастить мясо. Пока же вернусь к архиву. Взяли меня в марте сорок первого года в Москве, на нашей старой квартире, но к тому времени я оттуда уже практически выехал и письма вывез. В совхозе, где они обыскали отведенный мне дом, их тоже не было, я переезжал в несколько этапов, так сказать, с чувством, с толком и расстановкой, а именно: всё важное складывал у Таты, своей няни, которая очень удобно с недавних пор жила в собственном доме на окраине Вольска. У себя в сарае она выделила крестнику огромный деревянный ларь, в подобные ссыпали раньше крупчатку, в него поместились все бумаги. Я знал, что в Вольске буду бывать часто, постепенно их заберу. В ларе архив и пролежал четырнадцать лет. Сейчас письма частью уже в Старице.
Решение ехать агрономом в заволжский совхоз во всех смыслах было счастливым. Ясно: попади архив к чекистам, я бы получил вышку и утянул вас за собой. Материала хватило бы на целую контрреволюционную организацию Гоголей, не знаю только, право— или левотроцкистскую. А так изъяли лишь набросок вышепомянутого «Синопсиса», немного поудивлялись — агентурные сведения были серьезнее — и, вкатив десять лет за антисоветскую агитацию, отправили на этап.
Расписаться под приговором мне дали четвертого августа, война к тому времени была уже в разгаре, и в лагерь нас везли медленно. Сцепка вагонов с зэками неделями стояла в тупиках и на запасных путях, пропуская эшелоны со свежими войсками — этих везли на запад, и другие — с ранеными, которых переправляли на восток; бесконечные товарняки с беженцами и машинами — поточными линиями, прессами, станками, которые тоже, будто номады, теперь целыми заводами перекочевывали на Урал и в Сибирь.
Всего этап продолжался около трех месяцев и дался нелегко. Нас ведь сутками не выпускали из вагонов оправиться, не кормили и даже не давали воды. Я оказался среди выживших, а дальше, едва перестали гонять по стране, прописали на зоне; земля, которой я еще не успел сделать ничего хорошего, только вознамерился помочь, обо мне вспомнила. На работу в «Светлый путь» я был зачислен с первого января сорок первого года. В трудовой книжке запись, что я назначен агрономом, появилась именно тогда. На самом деле агрономом я не отработал ни одного дня, весь январь и три четверти февраля сдавал экзамены в Тимирязевке, мотался из Москвы в Вольск и обратно, потом меня арестовали.
Что касается жизни на зоне. После приговора и этапа ветер для меня переменился, пошла полоса удач. Первая, конечно, — не попал ни на Колыму, ни на Северный Урал, где люди мерли, как мухи. Треть этапа, в их числе и меня, определили в средний по величине лагерь в сотне верст от Красноярска. Назывался он «Росинка», а наш ОЛП — «Кедрачи». Всю осень мы споро валили лес для красноярских и новокузнецких шахт и заводов — они росли вокруг как грибы — но к зиме пайку сократили вдвое, люди стали слабеть, и вытянуть план уже не удавалось.
Начальник лагеря, капитан Костицын, распорядился пустить в ход последний резерв — сотню мешков кедровых орехов, которые зэки наколотили прошлой осенью как раз перед тем, как кедрач пошел под вырубку, но мы понимали: этой подкормки хватит ненадолго. Прямо посреди отведенной нам лесосеки, между двух пологих холмов была поляна — гектаров пятьсот сухой ковыльной степи, лоскут еще не заросшего тайгой Канско-Ачинского ополья. Участок предлагался еще переселенцам во время Столыпинской реформы, но все, кто его смотрел, хоть и соглашались, что земля здесь хорошая, брать ее не брали. И вправду, для села пятьсот десятин маловато, кроме того, место на отшибе, дороги нет и будет она не скоро, вокруг сплошные буреломы, болота и речки. Так этот луг никто и не тронул.
Теперь вторая моя удача. В январе Костицын, вызвав в кабинет, сказал, что читал в деле, что я агроном, и предложил распахать эту землю. Что другого выхода нет, уже весной люди начнут пухнуть от голода, он понимал не хуже зэков. Я знал, что у нас есть пара тракторов и солярка, есть железо и своя кузня, лемехи, плуги выкуют в ней без проблем. Семенное зерно Костицын обещал выменять на лес в соседних колхозах. В общем, весной, едва сошел снег и земля прогрелась, мы подняли целину. Год выдался удачный — зима снежная, весна теплая, дружная и с дождями, неудивительно, что урожай вырос такой, какой в этих местах никто никогда не видел, — почти двести пудов с гектара. Похожими вышли и следующие два года. А дальше уже было и чем землю подкормить.
На пшеницу мы легко выменивали калий, фосфаты и даже настоящий навоз. Теперь итог: с сорок второго года у нас на зоне не было голодных смертей, понимаешь, ни одной не было. Пайка в полтора раза больше довоенной, добавь к этому хороший приварок. Ведь мы не только пшеницу растили, но и корнеплоды завели. Сажали картошку, морковь, свеклу, на пяти гектарах капусту. Зная, что у Костицына хорошо с харчами, с других зон к нам стали переводить доходяг, сначала робко, с расшаркиваниями, а потом, когда увидели, что он не возражает, официально сделали наш ОЛП инвалидным. И люди у нас жили, тянулись из последних сил, некоторых даже удалось поставить на ноги. В любом случае зэки с других зон костицынскую считали за Землю Обетованную.
Несмотря на пятьдесят восьмую статью, я еще с весны сорок второго года, то есть с начала полевых работ, был под личную ответственность начальника лагеря расконвоирован, а с осени сделался и вовсе беспривязным. Жил вне зоны в хорошей теплой пятистенке, прямо у кромки поля — по бумагам она проходила как бытовка для хранения сельхозинвентаря. Больше того, за войну я дважды ездил на сельхозсовещания в Барнаул и Красноярск, что для зэка выглядит вообще бредом. В хороший год мы собирали по семьдесят тысяч пудов отличной пшеницы, не кормовой, а настоящей, хлебопекарной, что для ГУЛАГа было немалым подспорьем. Оттого Костицына никто и не трогал, на его вольности с режимом смотрели сквозь пальцы.
В «Кедрачах» я отсидел от звонка до звонка, зачетов не просил, да мне их и не навязывали, наоборот, за месяц до конца срока Костицын заглянул ко мне и за чаем сказал, что на воле всех, кто раньше сидел, сейчас метут по второму разу, так что он не думает, что я буду долго гулять на свободе. Я понимал — он говорит дело и что ни на одной зоне лучше, чем в «Кедрачах», мне не будет, тоже понимал, оттого принял как должное, когда прямо в лагере мне к прежнему сроку добавили еще пятерку.
В остальном в моей жизни ничего не поменялось. Я, может быть, и теперь поостерегся бы выходить, но тот же Костицын сказал, что можно, серьезных посадок пока не будет. Даже «органы» подустали, решили передохнуть. И последнее на сегодня: я освободился, а спустя три месяца узнал, что Костицын вышел в отставку и устроился в Старице начальником коммунального хозяйства. Он и зазвал озеленять город.
Коля — дяде ПетруНачальником нашего инвалидного лагеря № 17 в Хакасии был некий Костицын, человек в такой должности мягкий. Не единожды ему предлагали другие большие зоны, но всякий раз Костицын отказывался, в итоге, когда лагерь в пятьдесят шестом году закрыли, на пенсию он вышел простым майором. Еще перед войной Костицына случайно занесло в Старицу, и ему понравился тихий, уютный, совсем на отшибе городок, Волга, хорошие леса вокруг. В Хакасии он пристрастился к грибам, рыбалке, всего этого и на Валдае было в избытке, вдобавок жизнь дешевая, что тоже немаловажно. Человек еще не старый, а главное, проверенный, Костицын возглавил в Старице городское коммунальное хозяйство — вывоз дерьма и мусора, несколько котельных (большинство принадлежало местным фабрикам, и до них, как и до частников, что грелись у своих печек, ему дела не было), три водокачки и полсотни водонапорных колонок, остальное по мелочам.
В Хакасии Костицын без ропота брал у соседей доходяг из разного рода философов и поэтов, вообще людей не от мира сего, которые, не умея устроиться, приноровиться, быстро сгорали на общих работах. Приняв бедолагу, он давал возможность больничке подлечить его, подкормить, но и потом, когда зэк становился на ноги, не спешил с ним расстаться. Благодаря Костицыну немалое число актированных дожили до пятьдесят шестого года и вернулись домой, другим он продлил, скрасил последний кусок жизни.
ГУЛАГовские начальники вели себя так, конечно, нечасто, и, оправдываясь перед сослуживцами, Костицын объяснял, что имеет слабость к неприспособленным, жалким людям, а почему, откуда это в нем, не знает. На самом деле, в чем суть, он догадывался. Воспитанник детского дома (его в начале Гражданской войны то ли четырех, то ли пяти лет от роду подобрали на улице), он смутно помнил, что прежде у него была мать, которую он не хотел от себя отпускать, всё время держал то за руку, то за подол юбки, отец, тоже очень его любивший, но сколько Костицын ему ни предлагал, игравший с ним непростительно мало. Отец был вечно занят непонятными делами и столь же непонятными разговорами.