Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 12 2004)
Итальянское вино
Матвеева Анна Александровна родилась в Свердловске. Окончила факультет журналистики Уральского университета. Прозаик. Автор книг “Заблудившийся жокей” (1999), “Па-де-труа” (2000). Печаталась в журналах “Новый мир”, “Звезда”, “Октябрь” и др. Живет в Екатеринбурге.
ВАЛЬПОЛИЧЕЛЛА
Мы договорились, что не будем пить всю дорогу: я за рулем, а Давид —за компанию со мной. Можно было, конечно, расслабляться вечерами, но мы знали, что будем колесить до того самого места в ночи, когда все кругом равномерно зальет ночными чернилами.
Маршрут мы вычерчивали еще дома. Каждый вечер после ужина и моей первой бутылочки раскладывали на кухонном столе вспухшую от долгого внимания карту, и Давид всякий раз ворчал, что я могла бы вытирать стол аккуратнее. И это была только разминка перед главным, большим спором. Глаза Давида сжимались в острые лучи, голос наливался тяжестью, каменел, я вспоминала дорожный знак — “камнепад”, где от горы отрывались тяжелые куски и еле умещались в красном треугольнике. Наш преподаватель по теории поднимал вверх указку и спрашивал: как следует себя вести в таком случае? Взрослые люди с первыми морщинами и последними надеждами, мы разглядывали свои пальцы, как это делают школьники, мы вздыхали и молчали, пока рыжий преподаватель насыщался своим превосходством, пил его из воздуха, как самое сладкое вино. “Увидев такой знак, вы должны как можно скорее преодолеть опасный участок”, — снисходил он до нас, опускал указку и вдруг резко ссутуливался, как будто превосходство давило ему на плечи.
Давид не умел водить машину, это не обсуждалось, но когда я пошла учиться в автошколу, это не обсуждалось тоже. Он сказал — давай поедем в Италию, ты будешь за рулем. Давид мечтал увидеть Италию и хотел потратить на эту поездку свое наследство. Разделить его со мной, как некий символический хлеб.
Я сдавала экзамен зимой, в гремящем злобном феврале, тремя днями раньше мне исполнилось двадцать восемь лет. Инспектор ГИБДД, который судил, достойна ли я стать обладательницей маленькой пластиковой карточки с магическими знаками и буквами, этот инспектор был очень молод и поэтому хмурился и от этого выглядел еще моложе. Так и Давид — младше меня на полтора года, он переживал, что я однажды назову его мальчишкой, и сам каждый раз говорил — я тебе не мальчишка! Он всегда группировался, заранее выстраивал баррикады, как будто я собиралась его убить, обидеть, надругаться над ним — в особо жестокой, жесткой форме, он так боялся, что я его брошу, что сам всегда первым предлагал — давай разойдемся, и потом замолкал, и глаза его превращались в тонкие лучи.
Мои подруги смеялись над его именем — Давид! Как корове — седло. Дразнили — Ринат! Альберт! Я тоже считала странным этот выбор: Давид родился в светловолосой русской семье, папа у него работал на турбомоторном заводе, мама была рядовой медсестрой. Паша, Олег, Володя — все, что угодно, но он был Давид, жертва странной фантазии родителей, никак не толковавших эту свою фантазию. Они жили в области, в маленьком городке, прославленном тем самым турбомоторным заводом, и к нам приезжали редко, ненадолго, во всяком случае, я каждый раз забывала спросить, почему — Давид?
Куда правильнее было бы спрашивать у самой себя — почему Давид? Почему из множества возможностей, которые теперь представляются мне похожими на групповой снимок с веерами почти похоронных овалов, я выбрала именно это лицо — революционера, родившегося через пять лет после революции, космонавта, не допущенного к полетам, или врача, смертельно боящегося чужой боли? Давид мог быть кем-то из них, но не был ни космонавтом, ни даже врачом, мы работали с ним в одном здании, только в разных фирмах. И долго сталкивались друг с другом возле лифтов, и меньше всего я думала в те минуты высокими патетическими словами: вот с этим человеком я проживу всю свою жизнь или важную ее часть. Я думала: что он пялится на меня, этот тихий тонкий мальчик?
Я не любила Давида. Я не была в него влюблена. Я знала, что такое любовь, — и у нас с Давидом ее не было. Было совпадение свободных состояний, нервный вечер, прокуренный кабинет, незнакомые, но нежные руки.
До ночных бдений над картой Италии оставалось три года — ее, наверное, тогда уже отпечатали, эту карту, в какой-нибудь душистой типографии. Новенькая, ловко сложенная в книжечку, она лежала в пачке с сестрами-соседками, не подозревая о том, какие войны будут разыгрываться на ее просторах…
“Зачем тебе Эльба?” — ревниво спрашивал Давид.
Апеннинский полуостров похож не только на сапог, но и на голую старческую ногу, увитую тонкими жилками дорог — синюшно-голубых и багрово-красных. Скоро мы будем мчаться по этим венозным маршрутам, думала я и проводила черенком ложки по дороге, соединявшей Питильяно и Пьомбино. Я не ждала этой поездки, я боялась, что именно там мы поссоримся навсегда — ведь я не любила Давида.
Мы поворачивали итальянскую ногу так и этак, вертели ее на столе, как праздничную индейку, и карандаши наши спорили, сталкиваясь в воздухе, будто взбесившиеся самолеты. День отъезда был назван, так выбирают день начала войны. Карта была теперь согнута не по родным прежним сгибам, на обороте ее отпечаталось дыхание наших ночных споров. Точно известно одно — самолет летел до Болоньи.
Италия огромная, думала я, разглаживая карту, может быть, Давид поймет — не так и важна Эльба, разве можно всерьез спорить из-за таких вещей, тем более идти за них войной? Я не хотела воевать, меня можно было везти на Эльбу без риска, что однажды я захочу ее покинуть. Карта хрустела, как будто я ломала ей крылья.
Самолет злобно рвал тучи, насупленный Давид читал компьютерный журнал и часто смаргивал, как давно забытый мальчик из детсадовского прошлого. В последние дни у Давида обострился виртуально-телефонный роман: девушка была не то Лариса, не то Кларисса, и они переписывались с одержимостью графоманов и чирикали по телефону, так что уши Давида багровели. Он уходил вечерами на кухню, делал вид, что работает, — и только багровое ухо проговаривалось, впрочем, мне было все равно. Я не любила Давида.
Люди не должны жить с теми, кого любят. Помню, как возмущалась моя мама — мало ли кто кого любит, при чем тут жизнь, брак, семья? Ее непутевая подруга плакала в той самой родительской кухне, где теперь Давид беседует с Ларисой-Клариссой, я впечатывала лицо в мутно-зеленую гладь стеклянной двери, но слышала только всхлипы и мамино возмущение: при чем тут любовь? Мне было странно, что взрослые тетеньки тоже умеют плакать навзрыд, будто у них мальчишки сожрали конфету или выкололи глаза любимой кукле.
Давид меня любил, потому и завел себе Клариссу-Ларису, безобидную дамочку, зависшую на границе двух миров. Он думал, моя ревность сделает за него то, чего не сделала его любовь. Но я лишь замечала его свекольное ухо и снова проваливалась в книгу, как под лед. Я только в детстве читала так много, это помогало не хуже вина. Тем более Давид всегда сердился, если я напивалась. Я не нравилась ему пьяной, да я мало кому бы могла понравиться такой. Не пей вина, Гертруда. Поэтому мы договорились заранее, что не будем пить всю Италию. Италия — страна лучшего в мире вина и людей, обиженных на Францию, страну посредственных спиртных напитков.
Это я прочитала в путеводителе, который с трудом помещался в сумочке, поэтому я не стала его впихивать обратно, а понесла в руке так, чтобы другие пассажиры не видели обложку. Давид оставил компьютерный журнал в самолете, вряд ли он заинтересует еще кого-нибудь. Рядом шла двухместная семья, маленькая девочка и мама с лицом обманутой красавицы, у девочки в руке покачивалась полупрозрачная коробка с куклой — кукла лежала на боку, как в гробике, казалось, кукольные ручки сложены на грудке крестом. Эта поза уместна при Маренго, но не на Эльбе, уж точно, что не на Эльбе.
В очереди на паспортный контроль Давид приосанился. Наступало его время.
Кругом смущались соотечественники, мусоля в руках паспорта, Давид смотрел на них с мягкостью и сожалением. Давид изъяснялся на английском лучше, чем многие из них на родном языке, еще он вполне сносно знал немецкий, и было у него по паре сотен слов из французского, испанского, итальянского. Языки давались Давиду с болезненной неохотой, страстно сопротивлялись напору, но в итоге все равно поддавались, пасовали перед упорной последовательной осадой. Трудолюбие Давида брало самые неприступные города. “Бонджорно, синьор”, — сказал Давид полицейскому, запертому в стеклянной будочке, и тот улыбнулся ему, как родному. “Молодой человек, объясните ему, что мы будем три дня здесь, а потом в Риме”, — потребовала тетка, стоявшая позади нас: она была вся в детях, и Давид покорно закатывал глаза от старания — я видела его радость, он любил, когда его преимущество признавали.