Анатолий Агарков - Три напрасных года
— Как бы мне домой-то, а?
— Да ты что? Кто будет швартоваться при такой волне? Гостюй, брат чекист.
— А куда мы сейчас?
— Отойдём подальше да якорь бросим. Вон там и там уже стояночные огни зажгли.
Боцман сделал, как сказал, — отвёл АК на пару кабельтовых от берега и бросил якорь. Волны, как горы, шли одна за другой. Катер бросало из стороны в сторону, сверху вниз, но якорь держал. Да так крепко, что каждый раз, когда цепь натягивалась, происходил рывок — будто кто-то огромный и злой дёргал нас за цепочку, как непослушную шавку. На ногах устоять было трудно от таких рывков.
С палубы все пропали. Я не думал, что в кубрике мне будут очень рады — особенно обиженный комендор. Спустился в машинное отделение, скоротать остаток ночи. Благо здесь никого не было, а было тепло от работающего на холостых оборотах двигателя.
Рассвет побелил стёкла иллюминаторов. Поднялся на палубу — ни души. За бортом по-прежнему крутые волны, и катера, как колоши, меж них бултыхаются. Но ветра вроде нет, а это значит, что скоро и Ханка успокоится. Мелка она слишком и широка — вот беда. Налетит шквал, пронесётся, а вода сутки, а то и двое успокоиться не может. Да, ладно, не привыкать.
Обошёл по периметру флотский АК. Каюта под замком. В ходовой рубке боцман бдит, уронив голову на стол.
— Чай будем пить? — спрашиваю.
Он поднял мутный взор, пошевелил пальцами — ничего не понять.
— Ты нализался что ль?
Спускаюсь вниз. На камбузе пусто, плита холодная. Кубрик. Толкнул дверь. Мама родная! Ну и вонизм. На рундуках, в гамаках лежат моряки. Обрыгали всё, что могли, и друг друга тоже. Я зажимаю нос:
— Есть кто живой?
На ближайшем рундуке шевеление. Включаю свет. Вчерашний комендор — лицо, как у призрака. Прости, брат, я как-то нечаянно тебя вчера. Но ему не до извинений моих: весь вид его и взгляд молят — добей, больше не могу. Э, как вас, моряки, укачало — столько лишней пищи разом обнаружилось. А мне б нежеваный кусочек хлебца с маслом.
В пассажирке на баночках умирали два моряка, но и они успели очистить на пайолы желудки. Спускаться туда не хотелось. Вернулся к боцману. Тот, бедняга, видимо не ужинал: желудок выворачивался, но ничем, кроме длинной слюны, свисавшей теперь со стола, порадовать белый свет не смог. Вот непруха! Помирай, Антон Агапов, голодной смертью.
Вернулся в машинное отделение. Нашёл причину короткого замыкания. Повертел в руках оплавленную контргайку. Вот из-за этой финдюлины теперь голодаю. Размахнулся и забросил под пайолы. У себя б такого не позволил — а тут, как месть за гостеприимство. Заглушил двигатель. Снова запустил — работает, как часы. Ай да, Антоха, молодец! Лёг на аккумуляторную коробку и загрустил.
Шторм, внезапно налетевший в полночь, к рассвету потерял силу, но всё ещё держал катера на якорях: волны не обещали спокойной стоянки у стенки. Из Ханкайских просторов явился новый персонаж — Артиллерийский катер. Помнится, в начале лета в паре с другим ушли они в Хабаровск на капремонт. Вот вернулся один, к самому концу навигации. Да в такой шторм! А где ж второй? Плохо без связи болтаться на якоре.
Через пару часиков вновь объект на горизонте. Это наш — ПСКа-67 возвращался с границы. Что, приспичило, мичман Тихомиров? Потрепала вас нынче Ханка на правом фланге?
Эка невидаль — катер в базу возвращается. Но мостики и баки наших и некоторых флотских АК вдруг заполнились народом. Что такое, что случилось? У ПСКа-67 приспущен ходовой флаг. Тревога холодной ладонью сдавила сердце — кого-то этой ночью угробила разгневанная Ханка.
История флота пишется кровью его моряков. А кровь эта зачастую на совести дураков. Какому дурню взбрело в голову оставить балласт с АКашек в Камень-Рыболове, отправляя их на ремонт в Хабаровск? Что, погранцы на Новомихайловской заставе растащили б их, полупудовые чугунные чушки, на сувениры? Какой чёрт заставил командиров выйти в ночную Ханку из тихой Сунгачи, не имея на борту радиосвязи? По дому соскучились, товарищи сундуки? Четыре месяца не были? А как же мы служим по три года?
Стечением обстоятельств или волею дураков случилось так, что в ночную пору два артиллерийских катера Тихоокеанского флота вышли из устья Сунгачи в Ханку. Ещё ввиду огней берега их настиг, известный уже, юго-восточный шквал. Катера бросили якоря, так как идти бортом к волне без балласта — проще по проводам высокого напряжения прогуляться: не убъёт так разобьёшься. Один нормально зацепился, а второму не удалось. Изнемог экипаж на шпиле, и решился командир: иду в базу. О том и отсемафорил прожектором партнёру. Ушёл, бортом к волне, и пропал. Пропал с экранов РЛС пограничных сторожевых катеров. Только на 67-м осталась маленькая пульсирующая засветка. Перед рассветом буря стала стихать. Флотский АК выбрал якорь и пошлёпал в базу. ПСКа-67 отвалил от берега, где по-над ветром пережидал непогоду, и пошёл лицезреть загадочную цель. То была голова флотского боцмана. Спасжилет не дал ему утонуть, а ноги зацепились за снасти затонувшего катера. Боцман замёрз.
Парни 67-го подняли на борт тело тихоокеанца, место гибели АК обозначили буем. В базу пошли с приспущенным флагом.
Зима задержалась. Льда на Ханке не было и седьмого ноября. До Дня революции мы в два эшелона обеими звеньями барражировали границу, разыскивая утонувших моряков. Их было одиннадцать на борту. В кубрике и каюте, поднятого со дна АК, нашли шесть тел. Ещё четыре (считая боцмана) подняли из воды. Бесследно исчез секретчик части — должно быть, в Китай унесло.
За каждый обнаруженный труп тихоокеанца был обещан краткосрочный отпуск на родину. И мы, вооружившись всей оптической техникой, щупали взорами водную гладь. Ни на час не выключалась РЛС. Цилиндрик буквально спал на боевом посту, уткнувшись в манжету экрана. В базу мы вернулись вместе с поднятым со дна АК. Впрочем, и на подъёме затонувшего катера Тюлькин флот остался верен традициям — ни дня без происшествий. Из Хабаровска пришёл спасатель. Завёл надувные понтоны под затонувшее судно, начал качать воздух. Но тут какой-то сундук так лихо заложил вираж на обеспечивающем подъём АК, что продырявил якорем борт спасателю. Подъём на неделю отложили — пока борт починили, то да сё….
Эти дни были самыми тяжёлыми в недолгой моей двадцатилетней жизни. Тело терзал животный страх. Воочию видел себя замёрзшим в волнах Ханки — бескровное лицо и синюшные губы с глазницами. Душу сушила мистическая паника. Кто-то там, на небесах, решал за нас — тебе, брат, жить, а тебе, милок, пора умирать. Тебе утоплому быть, а тебе замёрзнуть в ледяной воде. По ночам дембеля из гроба душили — сон взял моду повторяться. Некому было открыть терзавшие меня страхи. Да и остальные, очень может быть, переживали нечто подобное. Все были угрюмы и молчаливы.
Убеждал себя: как же отец служил здесь восемь лет? И на войну пошёл, и ранен был — всё пережил. Вернулся и живёт, очень даже нормальным человеком — трудится, не унывает, и грудь не выпячивает — я, мол, воевал. Где мне почерпнуть его сил? От каких истоков?
Был такой случай. На заводе, где работал отец, собрали бригаду бывших механизаторов в помощь селянам. Убирали кукурузу на силос. На грузовиках, отвозивших зелёную массу, мне куда интересней было кататься, чем с отцом на комбайне. Водители и рассказали, как из последнего клочка кукурузного поля выскакивают зайцы. Им ума не хватает сбежать сразу, вот, и тянут до последнего, и натыкаются на ружейный выстрел в упор, или жатку комбайна, окрашивая алой кровью зелень сочных кормов. Зайчиков мне было жалко. Когда переехали на новое поле, пошёл уговаривать ушастых дуралеев смыться сразу, не ждать, пока выкосят всё поле. Бродил, бродил по кукурузе — зайцев не нашёл, на ёжика наткнулся. Тот в колючий комок свернулся, в руки не даётся. Говорил ему, убеждал, что плохо будет — уморился. Прилёг отдохнуть и уснул. Время обеда пришло. Повариха постучала стальной колотушкой по подвешенной железяке, и потёк народ на табор. Отец остановил комбайн, заглушил двигатель. Спрыгнул вниз и увидел меня у самой жатки. Поднял на руки, принёс на табор, уложил на телогрейку, другой прикрыл. И весь обед проплакал. Не вкусны стали борщ и гуляш с макаронами.
Я потом пытал: ты чего так расстроился — ведь ничего же не случилось? А случись — я бы не почувствовал. Лёгкая смерть — мечта поэта.
— Дурак ты, Антон, — сердился отец.
А я не видел причин негодования. Не случилось, значит повезло. Может, я — везунчик, и не скоро мне дорога на тот свет. Таким был в восемь лет. Что ж теперь со мной случилось? С какого шоколада трусом стал? Иль вечно, думал, будут солнечные блики на лёгкой волне? Не будет зим, не будет холодов. Погоди-ка, вот дембеля в отряде собьют с меня остатки спеси.
Но довольно лирики, вернёмся к прозе жизни.
7
Ваше благородие, госпожа Тельняшка