Джон Апдайк - Кентавр
Мы с отцом расстались у вокзала. Он пошел налево, к больнице. А я прямо, на Уайзер-стрит, где сверкали рекламы пяти кинотеатров. В деловой части города люди растекались по домам. Дневные сеансы кончились; на двери магазинов, в витринах которых рекламировалась «Белая январская распродажа» и высились груды ваты, накладывали засовы, вешали замки; в ресторанах было еще малолюдно, там накрывали столы к вечеру; старики, продававшие бисквиты, накидывали на свои лотки брезент и уносили их. Я больше всего любил город в этот час, когда отец отпускал меня и я, идя один против течения, наперекор этому всеобщему исходу, бездомный, свободный, мог глазеть на витрины ювелиров, подслушивать разговоры у дверей табачных лавок, вдыхать запах кондитерских, где толстухи в пенсне и в белых халатах томились над блестящими подносами с марципанами, сдобными булками, ореховыми трубочками и медовыми коржиками. В этот час, когда рабочие, служащие и хозяйки пешком, на машинах, в автобусах и трамваях добирались домой, где их ждали дела, я на время был свободен от всех дел, и отец не только разрешил, но велел мне пойти в кино, которое на два часа перенесет меня в другой мир. Действительный мир, мой мир, со всеми его горестями и удручающей путаницей, оставался позади; я бродил среди сокровищ, которые когда-нибудь должны были стать моими. В такие минуты, роскошествуя на свободе, я часто с виноватым чувством вспоминал о маме, которая была далеко и не могла ни остановить, ни защитить меня, о маме с ее фермой, с ее старым отцом, о маме, вечно неудовлетворенной, то безрассудной, то благоразумной, то проницательной, то бестолковой, то простой, то непонятной, маме с ее широким озабоченным лицом и странным, целомудренным запахом земли и каши, о маме, чью кровь я осквернял в липком дурмане олтонского центра. И тогда я задыхался среди гнилого великолепия, на меня нападал страх. Но я не мог искупить свою вину, не мог вернуться к ней, так как по ее собственной воле нас разделяло десять миль; и оттого, что она своими руками оттолкнула меня, я стал мстительным, гордым и равнодушным бродягой в душе.
Пять олтонских кинотеатров на Уайзер-стрит назывались «Лоуи», «Эмбесси», «Уорнер», «Астор» и «Риц». Я пошел в «Уорнер» на «Молодого трубача» с участием Кэрка Дугласа, Дорис Дэй и Лорен Бэкелл. Отец сказал правду: там было тепло. И потом – самая большая удача за этот день – я вошел, когда крутили мультфильм. Было тринадцатое число, и я не ожидал, что мне так повезет. Мульт, конечно, был про кролика. В «Лоуи» шел «Том и Джерри», в «Эмбесси» – «Лупоглазый моряк», а в «Асторе» либо фильм Диснея – в лучшем случае, либо «Пол Терри» – в худшем. Я купил пакетик жареной кукурузы и пакетик миндаля, хотя то и другое было вредно для моей кожи. Над запасными выходами мягко светились желтые огоньки, и время словно растворилось. Только в конце, когда главный герой, трубач, игравший под Бикса Бейдербеке, наконец вырвался из объятий богатой женщины с вкрадчивой порочной улыбкой (Лорен Бэкелл), которая втаптывала в грязь его искусство, и добродетельная талантливая женщина (Дорис Дэй), вновь обретя возлюбленного, заливалась звонким голосом, своим собственным, а Кэрк Дуглас делал вид, будто играет на трубе, хотя на самом деле за него играл Гарри Джеймс, и «Песнь моего сердца» возносилась все выше, как серебристая струя фонтана, только когда замирали последние ноты, я, перешагнув высшую ступень экстаза, вспомнил про отца. Во мне шевельнулось тревожное чувство, что я опаздываю.
Огни над дверями ярко вспыхнули. Я сорвался с места. Пробегая через залитый светом вестибюль, я увидел себя во весь рост в огромных, от пола до потолка, зеркалах – лицо горит, глаза покраснели, на плечах огненной рубашки белые хлопья, которые я наскреб с головы в темноте. У меня была привычка чесать голову, когда никто этого не видел. Я досадливо обмахнул плечи и, выбежав на холодную улицу, с удивлением увидел лица прохожих, казавшиеся изможденными и призрачными после огромных, сияющих звездных видений, которые только что у меня на глазах медленно наплывали друг на друга, сливались, разлучались и соединялись снова. Я побежал к спортклубу. Это было в двух кварталах по Уайзер-стрит у магазина Перкиомена и Бича. Я бежал вдоль железнодорожных путей. На узкой улочке было полным-полно всяких забегаловок и парикмахерских. Небо над высокими крышами было мутно-желтым, и даже в зените звезды блекли, выпитые его бледностью. Запах пилюль от кашля доносился издали, как бы издеваясь над моим страхом. Идеальный город, город будущего отодвинулся далеко, казался неуместной, жестокой выдумкой.
В спортклубе пахло резиновыми подметками и пол был весь исшарканный, серый. Под доской, увешанной старыми объявлениями и давнишними турнирными таблицами, сидел за столом мальчишка-негр и перелистывал комикс. Издали по коридору, такому зеленому, словно лампы там светили сквозь виноградные листья, доносился усердный стук бильярдных шаров. С другой стороны непрерывно неслось: «Цок-цок-цок», там играли в пинг-понг. Мальчик за столом поднял голову от книжки, и я вздрогнул; в Олинджере не было негров, и я испытывал перед ними суеверный страх. Они казались мне колдунами, владеющими темными тайнами любви и музыки. Но у этого лицо было самое безобидное, цвета молока с солодом. «Привет», – сказал я и затаив дыхание быстро прошел по коридору к бетонной лестнице, которая через раздевалку вела в бассейн. Когда я спустился туда, в нос мне ударил запах воды, хлора и еще чего-то, наверное обнаженных тел.
В большом, выложенном кафелем логове бассейна раскатистый резонанс вдребезги разбивал все звуки. На низкой деревянной скамье у самой воды сидел отец, а рядом с ним мокрый и голый мальчишка – Дейфендорф. На Дейфендорфе были только черные форменные плавки, обтягивавшие бедра, между которыми обрисовывался маленький, поникший бугорок. По его груди, плечам, ногам растекались густые волосы, а на деревянный под вокруг босых ступней капала вода. Хотя он слегка сутулился, гармонию его белого тела портили лишь грубые красные руки. Он и отец встретили меня почти одинаковыми улыбками: деланными, бессмысленными, заговорщическими. Чтобы позлить Дейфендорфа, я ехидно спросил:
– Ну как, выиграл заплыв брассом и вольным стилем?
– Выиграл побольше твоего, – огрызнулся он.
– Да, он выиграл заплыв, – бросил отец. – Я горжусь тобой, Дейфи. Ты сдержал слово, сделал все что мог. Ты настоящий человек.
– К чертям собачьим, если б я не прозевал того малого на дальней дорожке, то выиграл бы и в вольном стиле. Он, гад, подкрался тихонечко, а я уж думал, что пришел первым, и не спешил.
– Тот мальчик хорошо плыл, – сказал отец. – И победил честно. Он взял правильный темп. Фоли отличный тренер. Если б я не был таким бездарным тренером, Дейфи, ты стал бы королем всего округа. Ты же самородок. Если б только я не был такой бездарностью, а ты бросил бы курить.
– На хрен это надо, я и так запросто могу полторы минуты не дышать, сказал Дейфендорф.
Чувствовалось, что они хотят польстить друг другу, и это меня раздражало. Я тоже встал рядом с отцом и принялся смотреть на бассейн: он был здесь главным героем. Он наполнял свою большую подземную клетку дробным блеском и режущим глаза запахом хлора. Трибуна, где сидели соревнующиеся команды и судьи, отражалась в возмущенной воде, и отражение порой приобретало на какой-то миг сходство с бородатым лицом. Разбиваемая снова и снова, вода, блестя и сверкая, всякий раз мгновенно смыкалась. Крики и всплески, перекрываемые эхом и новыми всплесками, сталкиваясь, рождали необычные слова, каких не было ни в одном известном мне языке, какой-то нелепый лай, словно в ответ на вопрос, который я дал, сам того не зная. КЕКРОП! ИНАХ! ДИЙ! Нет, это не я задал вопрос, а отец рядом со мной.
– Что чувствует победитель? – спросил он громко, глядя прямо перед собой и потому обращаясь в равной мере к Дейфендорфу и ко мне. – Ах черт, мне никогда этого не узнать.
Блики и пузыри мельтешили по дрожащей шкуре воды. Линии на дне бассейна, разделявшие водные дорожки, свивались и змеились, преломляясь в воде; бородатое лицо, казалось, вот-вот обретет окончательную форму, но тут прыгал новый спортсмен. Все состязания были кончены, оставались только прыжки в воду. Один из наших старшеклассников, Дэнни Хорст, низкорослый, с длинными черными волосами, которые он перед прыжком повязал лентой, как гречанка, вышел на трамплин, играя мускулами, и сделал переднее сальто колени подобрал, носки вытянул, а потом вонзился в воду с мягким плеском, красиво изогнувшись, словно ручка греческой вазы, так что один из судей сразу включил на доске десятку.
– За пятнадцать лет, – сказал отец, – я ни разу не видел, чтобы десять очков засчитали. Это как второе пришествие. Ведь на свете нет совершенства"
– Дэнни, друг, во дает! – завопил Дейфендорф, и обе команды захлопали, приветствуя прыгуна, когда он вынырнул, гордым взмахом руки отбросил назад растрепавшиеся волосы и в несколько гребков подплыл к краю бассейна. Но при следующем прыжке Дэнни, чувствуя, что мы снова ждем чуда, слишком напрягся, потерял ритм, вышел из полуторного сальто на миг раньше времени и ударился о воду спиной. Один судья засчитал ему три очка. Двое других по четыре.