Владимир Митыпов - Геологическая поэма
У нас, слава богу, продолжалась мирная жизнь, но все заметно построжало — так, во всяком случае, мне показалось, когда я обратился ко вторым и третьим полосам газет. Тут заметки шли под заголовками «Подготовка к призыву в РККА», «Выше бдительность при приеме в партию». В кинотеатрах демонстрировались фильмы «Линия Маннергейма», «Поколение победителей», «Юность командиров».
В Тбилиси готовились к торжествам, посвященным столетию со дня рождения великого грузинского поэта Акакия Церетели, и узнать об этом было неожиданно приятно.
Исполнялось пять лет со дня смерти Мичурина, в связи с чем известный академик, «последователь и продолжатель великого преобразователя», давал бой мракобесам-морганистам…
Я вышел на привокзальную площадь, начал было пересекать ее и тут вдруг увидел, как с подъехавшей пролетки спрыгнул изящный и ловкий в движениях человек. Он был виден мне со спины, однако что-то в нем сразу же показалось очень знакомым. Не помню точно, что почувствовал я в тот момент. Может, меня окатило жаром. Или обдало холодом. Но одно осталось в памяти — несколько долгих мгновений я словно бы висел в петле…
На работу я приехал где-то в половине девятого. В воздухе еще присутствовал утренний румянец и чувствовалось некое подобие прохлады. Пока я, осторожно сдавая назад, загонял свою машину в промежуток между прикрытым брезентом разлапистым, как танк, вездеходом и новеньким трехосным грузовиком, во двор въехал заляпанный «газик». По всему судя, он совершил за эту ночь солидный пробег: над его капотом плывуче дрожали воздушные струи. Из машины, устало распрямляя спины, полезли молчаливые парни в пыльных сапогах, в клетчатых рубашках под грубыми куртками. Коллеги, еще одно поколение геологов. Племя младое, незнакомое. Некоторые были с бородами. Нынче это, кажется, модно. В их годы мы старались бриться даже в поле, не говоря уж про выезды в город. С бородами тогда, помнится, ходили разве только кондовые мужички из далеких деревенек — какие-нибудь старообрядцы, кержаки, или как там называли их еще. В середине тридцатых годов я, тогда еще студент, работал одно лето в горах Цаган-Хулганат-Ула с давно уже покойным ныне Бруевичем. Так вот, профессор, интеллигент старого закала, выходил на маршруты в белоснежных рубашках, брился каждый день, после чего освежался хорошим одеколоном… Ну, бог с ними, с бородами: новые времена — новые обличья.
Молодые коллеги мельком, чуть снисходительно взглянули на моложавого, смею надеяться, старика, со скопидомской аккуратностью запирающего свою подержанную «Победу», и отвернулись. Жуликоватый снабженец, крыса со складских дворов — так, возможно, подумали они обо мне. Я видел это по их лицам. И они двинулись прочь, чуть волоча с ленивой грацией ноги, через плечо — полевые сумки. Колумбы, черт меня побери, молодые боги, обутые в ботфорты! И кто их, интересно, научил с подобным шиком носить обыкновенные кирзовые сапоги? Признаться, мы так не умели.
В коридорах стояла до озноба пустынная тишина, какая приживается только в служебных зданиях и брошенных домах. Лестничные марши на каждый шаг отзывались сдержанным железобетонным гулом. Откуда-то издалека, точно с того света, взахлеб строчила пишущая машинка. Оно и понятно: лето, все партии в поле, большинство камеральных помещений пустует и заперто на ключ. Разумеется, в разгар дня и сейчас немало людей мелькает в коридорах, но это далеко не то, что зимой. Нет, летом геологу не место в городе. Надо как-то вырваться в поле, хотя бы на месяц, а то и зачахнуть недолго. Мой старший геолог уже третью неделю уточняет какой-то разрез на Витимском плоскогорье. Остальные тоже под разными предлогами поразъехались кто куда. Теперь в камералке сидим мы двое — я, доканчивая отчет, да временно прикрепленная чертежница — оформляет наш графический материал.
Рабочий день начался, и был он самым обычным. До обеда я успел просмотреть кипу старых отчетов и сделать из них кое-какие выписки, нужные для моей статьи. Опасаясь, не напутала ли чего чертежница, внимательно изучил готовую металлогеническую карту. Потом поднялся на пятый этаж к палеонтологам и битый час проспорил с ними относительно возраста одной довольно-таки смутной гнейсовой толщи [14] в Восточных Саянах. Когда вышел от них, время близилось к двенадцати.
Спускаясь по лестнице, я обратил внимание на необычный вид облаков — во все эти дни рыхлые, белые, явно «проходные» по облику, сейчас они круто курчавились, выглядели плотными и как бы закипающими изнутри. Неужели наконец-то собирается дождь? Показалось даже, что и духота-то стоит особенная, какая бывает только перед грозой.
Навстречу мне, шагая через две ступеньки, спешил начальник съемочной партии Семен Ратманов, тоже горемыка, загорающий в городе из-за отчета.
— Привет, Даниил Данилыч! — он уважительно отступил к стене, пропуская меня. — Новость слышал?
— Смотря какую, — беззаботно отвечал я.
— Говорят, к нам едет Стрелецкий. Самолично и собственноручно! В управлении уже вовсю готовятся к встрече…
Сообщив это, Ратманов заторопился дальше, а я, помню, стал медленно, держась за перила, спускаться вниз. В голове, как ни странно, никакого смятения, никакой горячки, наоборот — холодно, пусто, и лишь одна-единственная мысль: «Вот, оказывается, к чему все шло…» Я был уже, кажется, на площадке между третьим и четвертым этажом, когда вдруг воздух передо мной как бы загустел, охватился перламутровой побежалостью, и в стремительно меркнущем свете промелькнули извивающиеся щупальца гигантского архитевтиса…
Мир был зыбкий, как песок-плывун. В нем постоянно что-то смещалось, что-то растаскивалось, наплывало друг на друга, и от этих растекающихся воском на жару образов исходила необъяснимая жуть. Но временами, точно синие просветы в глухое ненастье, бывали дни, когда мир обретал устойчивость, когда предметы, лица, слова переставали уродливо искажаться.
По крайней мере, так было, когда появился профессор Бруевич. Я не удивился тому, что по прошествии стольких лет на нем по-прежнему чистейшие, словно родниковые льдинки, очки в тонкой золотой оправе, что худая шея его, как и раньше, обведена белоснежным и твердым, как рафинад, крахмальным воротничком, что с ним все та же старинная металлическая трость, шестигранная, тонкая, сбегающая книзу почти на острие, словно шпага, с делениями на гранях в вершках и долях, с рукоятью в виде головки геологического молотка — уставная трость офицера Горного корпуса его императорского величества, изготовленная в Златоусте где-то во времена правления Павла I, потому хоть и отливающая водянисто-железным блеском, но все же изрядно покрытая патинным воронением.
— Мир-р-рсанов! — прокаркал он, тыча меня в живот концом этой исторической реликвии. — У тебя за душой всего-то рабфак, и ты еще позволяешь себе пропускать мои лекции! Нет, я не льщу себя надеждой чему-нибудь научить тебя да и их тоже, — пренебрежительное движение подбородком в сторону тех, кто — я это чувствую — сидит за моей спиной. — Но ex officio я должен честно отрабатывать деньги, что платит мне э-э… рабоче-крестьянское государство. Впрочем, вам этого не понять…
Я возмущаюсь, я пытаюсь что-то сказать — ведь я давно не мальчишка, у меня у самого сын-инженер, — но Бруевич уже посмеивается и говорит о совершенно другом:
— Почти до начала века слитки золота, добытого на сибирских приисках, транспортировались из Иркутска в Томск специальными обозами. Сопровождала драгоценный груз казачья охрана, пребывавшая в одном из двух состояний: либо с похмелья, либо выпивши. Третьего было не дано! Свидетельствую это как очевидец: однажды мне — а служил я тогда младшим инженером в Управлении по сооружению Сибирской железной дороги — пришлось ехать попутчиком при таком обозе…
Родниковые очки профессора брызжут ослепительными лучами, глаз его не видно за ними, но губы морщатся в сдержанной улыбке.
— Движения участков земной коры, — отрывисто выкрикивает он, потрясая уставной тростью, — происходят с различной скоростью, так сказать, в ритме престо и модерато. Вы понимаете? А фортепьяно кто-нибудь из вас видел, рабфаки?
Профессор еще продолжает кричать, но слов его не слышно, потому что в мире снова что-то стронулось с места и рядом почему-то зло завизжала циркульная пила…
Да, конечно же это был реальный мир, и я в нем жил — правда, как-то отрывочно, кусками, но это не важно. А иногда я видел сны, почти всегда одно и то же: белый плавающий перед глазами потолок, неустойчивые белые же стены, людей в белом. Тогда я торопливо закрывал глаза и сбегал в этот самый мир, реальный, проверенный и знакомый.
Бруевич сидел в своем домашнем кабинете за рабочим столом, и его сейчас свободно можно было бы вырезать вместе с окружающим пространством и поместить в золотую багетную раму с тусклым церковным сиянием. Кроме самого профессора в раме неизбежно оказались бы этажи внушительно сомкнутых кожаных книжных корешков с тисненными золотом по темному фону именами Ломоносова, Гумбольдта, Зюсса, Мушкетова, Рихтгофена, Палласа и прочих светил естественных наук. Несомненно, это был бы достойный фон для Бруевича, по грудь возвышающегося над столом, где кроме чернильного прибора, обладавшего помимо чисто утилитарных удобств еще и самостоятельной художественной ценностью, стояла премиленькая фарфоровая композиция на тему каких-то игривых мифов Древней Греции — настоящий селадон цвета блеклой тины. Профессор очень дорожил этой отнюдь не пуританского духа безделушкой.