Фридрих Горенштейн - Псалом
– Брот, – говорил немец, – хлеб… Анна мит гроссфатер гейен шпацирен… Анна с дедушкой идут гулять. – Он заметил шестиконечную звезду, намалеванную на лбу Христа, и надпись «Юдише швайн». – Юдише швайн, – сказал он и засмеялся, – еврейская свинья.
– Юдише швайн, – бойко повторила Аннушка, – Анна мит гроссфатер гейн шпацирен… Айн, цвай, драй…
Однако к концу недели стал Ганс печален и однажды утром застегнул шинель, взял автомат, надел каску и стал обыкновенным немцем, так что Аннушка даже его испугалась.
– Война, война, – говорит он печально матери, – Ржев плохо, Кельн хорошо. – И он вздохнул. Тут он заметил, что Аннушка смотрит на него с испугом, точно это не добрый, веселый дядя Ганс, который кормил ее салом и учил говорить по-немецки, а обычный немец, который ее гнал и пинал. Тогда Ганс улыбнулся, подмигнул ей, показал пальцем на шестико-нечную звезду, намалеванную у Христа среди лба, и надпись углем поперек Христова лица. – Юдише швайн, – сказал он.
– Юдише швайн, – повторила Аннушка, – еврейская свинья. Анна мит гроссфатер шпацирен… Хаус – дом, фогель – птица, каце – кошка, хунд – собака.
– Гут, гут, – засмеялся Ганс, еще раз погладил Аннушку по голове, поклонился матери и ушел, поскольку с улицы его уже звали и над ним подшучивали.
К вечеру на постой пришли немцы, и среди них был один, похожий на Ганса. Мать шепнула Аннушке, чтоб та поговорила в немцем на их языке, которому ее обучил Ганс, поскольку прошлую неделю, покуда жил Ганс, они чувствовали себя под защитой и кое-что из немецкой еды им перепадало.
– Юдише швайн, – сказала Аннушка. – Анна мит гроссфатер гейн шпацирен… Хаус – дом, фогель – птица…
Немец засмеялся и так же, как и Ганс, сказал:
– Гут, гут…
Сразу же мать, чтоб еще больше завоевать его расположение, принесла ему в миске теплой воды умыться и чистое полотенце утереться. Немец умылся, потом утерся, потом посмотрел на мать и вдруг схватил ее за юбку ниже живота. Мать испуганно взвизгнула раз, затем еще раз, поскольку Митя ударил немца головой в бок так, что тот покачнулся. И Аннушка сильно испугалась, поскольку она знала, как бьют немцы. Однако, прежде чем немец ударил Митю, мать сама ударила Митю, правда, не в голову, куда целился немец, а по заднице. Она била Митю и при этом отгораживала его спиной от разозлившегося немца. И потому немец не ударил Митю, лишь выгнал их на улицу, как делали до дяди Ганса другие немцы.
Пришли они опять к доброй старушке, но не спали, боялись, что придут за Митей. Утром мать говорит:
– Дети, будьте здесь, а я пойду к нашему дому, подожду, пока немцы уйдут, и возьму что можно из вещей… Пойдем в деревню Агарково, там у меня двоюродная сестра, может, пристроимся.
Пошла мать к дому, помолилась Богу, чтоб немцы ушли, поскольку как не стало советской власти, не к кому стало обращаться с просьбами о помощи, кроме как к Богу. И исполнилась просьба, вышли немцы, сели в грузовик, поехали. Мать сразу в комнату. Там, конечно, побитое все, нахламлено, намочено, но среди койки чистое полотенце, которое мать немцу подала, так и лежит. Схватила мать это чистое полотенце, а оно тяжелое. Куча крепкого здорового арийского дерьма в нем, по которому, наряду с измерениями черепа, можно арийскую расу определить. Со славянским, а тем более с еврейским не спутаешь. Однако сейчас немец свое немецкое дерьмо завернул в русское полотенце не ради анализа на чистоту расы, а ради немецкого свиномясного юмора, полнокровного юмора, который отличается, по его мнению, от еврейской курино-туберкулезиой иронии. Только самые способные из славян могут ощутить немецкий дух. Мать Аннушки, тоже Аннушка, не принадлежала к лучшим элементам своей расы, не чувствовала себя арийкой и в отличие от одного известного русского литератора XIX века не стремилась к арийскому единству от Урала до Рейна. Она жила своими низменными интересами и сейчас схватила из вещей что под руку попало…
Вскоре она с Аннушкой и Митей уже тащилась заснеженным полем в деревню Агарково. Не шли, а тащились, поскольку несли вещи. Но сперва они пришли не в деревню Агарково, а опять в деревню Клешнево, и опять им никто здесь рад не был. Пустили переночевать, а накормить не накормили, у самих ничего нет. Утром пошли дальше и пришли в деревню Григорьевну. Здесь выпросила мать немного мерзлой отварной картошки. В избу не пустили, поскольку боялись тифозных, а картошку вынесли во двор в газете. К вечеру только следующего дня пришли в деревню Агарково. Деревня Агарково маленькая, домов десять, не более, зато тихо здесь, немцы лишь раз были, и то проездом.
Двоюродная сестра матери хоть и не очень рада была, но пустила и накормила. Начала Аннушка с матерью и Митей жить в деревне Агарково. Прожили зиму, прожили весну, а летом, уже август был, освободили деревню Агарково советские войска. То-то радости было. Деревня Агарково маленькая, и в каждую избу битком набилось советских солдат на постой и ночлег.
Свой солдат тоже воняет, но вонь от него привычная, не враждебная. К тому же надо помнить, что русские и прочие жители России едят мало мяса, а больше злаки и квасное. Поэтому вонь хоть и густая, но не едкая. У немца же в основе горох с салом, и вонь у немца калорийная, устойчивая…
Но вот беда, едва освободили советские войска деревню Агарково, как Митька заболел чем-то… Посадила его мать на мимо проезжавшую телегу, повезла к военным в санчасть, рассказала, что она вдова погибшего в финскую войну солдата, и сжалились над ней, оставили Митьку лечиться. Несколько дней прошло, начал Митька поправляться и даже сам выходил к матери и Аннушке на крыльцо, хлеб выносил, которым его вдоволь кормили.
– Ешьте, – говорит, – а то подохнете…
Опять вроде бы радость, и опять эта радость – с бедой пополам. Вдруг ночью налетело на деревню Агарково много немецких самолетов, и к утру от деревни Агарково ничего не осталось. Народ, кто мог, спасся и, что мог, с собой в лес унес. В трех километрах лес этот был, и там теперь советские войска располагались. Но жили в лесу отдельно от военных, своей деревней, а Аннушка с матерью и Митей жили отдельно от деревни, поскольку их в деревне своими так и не считали.
Жила Аннушка с матерью в блиндаже у маленькой речушки, на горке. Митя лежал в этом блиндаже, подстилка у него была мягкая, все, что было с собой из вещей, мать под него подложила, лишь бы выздоровел. И висела в этом блиндаже клетка с птичкой, которую Аннушка нашла на улице, когда бомбили. Какая бы стрельба вокруг ни была, крики, дети плачут, а птичка поет, только солнышко покажется. Полюбила Аннушка эту птичку, и мать птичку полюбила, а Митя в ней души не чаял. Травки ей подложить старается, семечек от подсолнухов, свежую водичку поставит… Однажды Аннушка и мать жали рожь неподалеку, а Митя лежал в блиндаже и слушал, как поет птичка. Вдруг прилетел снаряд, тут же второй, и прямо около блиндажа. Дым пошел, но мать не стала ждать, пока дым ветром унесет, и в этот дым побежала к блиндажу, где Митя лежал. А Аннушка следом побежала. Смотрят – Митя целый вылезает. А но блиндажу словно плугом проехали, и деревья вокруг обгорели. Смотрят еще – клетка на земле, и птичка в ней убитая… Жалко, если вспомнить, как она пела, а что сделаешь? Митя говорит:
– Чувствую, ко мне летит, и влез в блиндаж, уткнулся в угол, думаю, все, сейчас обвалится…
Вскоре приехала военная повозка и повезла Аннушку с матерью и Митей дальше в лес. Здесь, в лесу, Митя совсем поправился. Но сразу заболели Аннушка и мать… Жили в шалаше из еловых веток, только плохой был шалаш, строить некому было. Мать в первый день заболела, еще пробовала, пока на ногах, побольше веток натаскать вместе с Митей, чтоб сухо было, когда дожди пойдут. Однако Аннушка ничем помочь им не могла, голова у нее стала горячая, тяжелая – не поднять, и руки-ноги стали горячие и тяжелые… Так лежали мать и Аннушка несколько дней. Митя, чем мог, поддерживал их: воды принесет, колосков ржаных натрет, семечек подсолнечных налузгает, подаст…
Как– то утром слышат, едет повозка с красным крестом от санчасти. Начали среди мирных жителей ходить две военные женщины и делать всем прививки, а больных санитары уносили и укладывали на повозку. Взяли и мать с Аннушкой, а брата Митю не взяли.
– Он здоров, – говорят.
Мать, как взяли ее санитары нести, говорит Мите:
– Сынок, никуда не уходи, будь с людьми. Я скоро приеду домой, сюда в шалаш…
Эти слова матери еще слышала Аннушка, но больше ничего не слышала и не помнила. Когда опомнилась Аннушка, видит, лежит она в большой палатке на носилках. И только опомнилась, сразу начала кричать и звать мать. Кто-то говорит:
– Не кричи, вот мать твоя рядом с тобой лежит.
– Поверните меня на бок, я видеть мать хочу.
И эти слова слышала Аннушка, а больше уже не слышала, пока не увидела себя на полу, застеленном соломой, где рядом с ней тесно лежали незнакомые мужчины и женщины, и мужчина, в нее твердо упиравший, был синий, с открытым ртом… Аннушка закричала, но без слов, просто криком. Кто-то сказал: