Марио Бенедетти - Передышка
Суббота, 24 августа
Я редко думаю о боге. Однако ощущаю в душе потребность, желание верить. Хотелось бы убедиться, что у меня есть ясное представление, есть понятие о боге. Но ничего подобного нет. О боге я вспоминаю в те редкие минуты, когда вопрос этот встает слишком уж навязчиво и властно и приводит меня в смятение, тогда все разумные доводы разлетаются в дым и здравый смысл пасует. «Бог — это Все», — часто повторяет Авельянеда. «Бог — суть всего, — говорит Анибаль, — всеобщее равновесие, гармония, бог есть Великая Связь Вещей». Я способен понять оба определения, но ни то ни другое — не мои. Может, и Авельянеда права, и Анибаль, но не такой бог нужен мне. Мне нужен бог, с которым можно говорить, просить у него помощи, надо, чтобы я осыпал бога вопросами, обстреливал своими сомнениями, а он отвечал бы мне. Если бог — это все, великая связь вещей, энергия, поддерживающая существование вселенной, то есть нечто неизмеримое, бесконечное, какое место занимаю в его царстве я — крошечный атом, жалкая неприметная букашка? Но хоть я и жалкая букашка, я все равно хочу, чтобы бог был рядом, чтобы я мог прикоснуться к нему, не руками, конечно, и даже не разумом. Сердцем.
Воскресенье, 25 августа
Она принесла свои детские фотографии, показала карточки родственников, познакомила с людьми, ей близкими. Это ли не доказательство любви? Я увидел худенькую девочку с испуганными глазами, с темными гладкими волосами. Единственная дочка. Я тоже был единственным сыном. А это непросто, рано или поздно начинаешь чувствовать себя одиноким. Одна фотография прелестна: она рядом с огромной овчаркой, собака глядит на нее покровительственно. Мне кажется, все на свете стремятся ей покровительствовать. Она, однако, вовсе не так уж беззащитна и достаточно твердо знает, чего хочет. Кроме того, мне нравится ее уверенность. Она уверена, что служба ее душит, что она никогда не покончит с собой, что марксизм-заблуждение, что я ей нравлюсь, что смерть вовсе не конец существования, что ее родители прекрасные люди, что бог есть, что все, кому она доверяет, никогда ее не обманут. Я не умею судить так определенно. Но лучше всего то, что она не ошибается. Отпугивает своей уверенностью злую судьбу. Еще одна карточка: она с отцом и матерью, ей двенадцать лет. Я гляжу на карточку и тоже обретаю уверенность — представляю себе редкую, прекрасную, дружную семью. У матери мягкие черты лица, тонкий нос, черные волосы, белая кожа, на левой щеке у нее две родинки. Глаза ясные, быть может чрезмерно, вряд ли женщина, глядящая на жизнь такими глазами, полностью в нее включена, но понимает она, как кажется, все. Отец — высокий, узкоплечий, уже в те времена заметно полысевший; несмотря на тонкие губы и острый подбородок, лицо у него вовсе не злое. Я всегда в первую очередь обращаю внимание на глаза. У ее отца взгляд человека не совсем уравновешенного, не безумный, конечно, но какой-то отрешенный. Кажется, будто отец смотрит на мир с недоумением, он просто не понимает, как очутился здесь. Родители ее — люди добрые (я вижу по их лицам), но доброта матери мне ближе, чем доброта отца. Он прекрасный человек, но к общению не способен, невозможно предугадать, что произойдет в тот день, когда он обретет наконец эту способность. «Они любят друг друга, я не сомневаюсь, — говорит Авельянеда. — Только не знаю, мне такая любовь как-то не очень нравится». Она с сомнением качает головой и наконец решается: «Есть много чувств совсем рядом с настоящей любовью, близко — близко, их легко спутать. Симпатия, доверие, жалость, дружба, нежность; не знаю, какое из них преобладает в отношениях мамы с папой. Такое определить очень трудно, по-моему, они и сами не знают. Пару раз я заговаривала об этом с мамой. Она отвечала, что их отношения с папой слишком спокойны, слишком уравновешенны, а значит, настоящей любви нет. Если кого-либо из супругов есть в чем упрекнуть, подобное спокойствие, сдержанность, то есть, попросту говоря, отсутствие страсти, просто невыносимо. Но упрекнуть их не в чем, повода нет. Каждый знает, что другой добр, честен, великодушен. Знает также, что, как ни прекрасны их отношения, любви нет и сердцам их не суждено загореться. Никогда не загорятся их сердца, и тем не менее они все сильнее привязываются друг к другу». «А что происходит с тобой и со мной? Наши сердца горят?» — спросил я, но она глядела отрешенно, и во взгляде ее я увидел недоумение, она тоже не понимала, как очутилась в этом мире.
Понедельник, 26 августа
Говорил с Эстебаном. Бланка отправилась завтракать с Диего, и в полдень мы остались вдвоем. С большим облегчением услыхал я, что Эстебану все известно. Хаиме ему рассказал. «Видишь ли, папа, я не совсем тебя понимаю, и твое решение связать свою жизнь с женщиной, которая настолько тебя моложе, не кажется мне самым лучшим. Одно только могу сказать твердо: осуждать тебя я не берусь. Я же понимаю — со стороны, когда дело не касается тебя лично, очень легко рассуждать, что хорошо, а что плохо. А вот как увязнешь по шею сам (со мной такое уже не раз бывало), тогда все видится по-иному, чувства обостряются, всплывают на поверхность укоренившиеся в душе старые правила морали, и неизбежные для тебя жертвы и отречения непонятны равнодушному наблюдателю. Дай бог, чтоб у тебя все пошло хорошо, не с виду только, а по-настоящему хорошо. Когда чувствуешь, что тебе есть на кого опереться и сам ты служишь опорой кому-то — это одно из самых сладостных ощущений, дарованных человеку на земле. Я очень плохо помню маму. На собственные мои воспоминания наслоились чужие. Образ ее множится, и я, по правде говоря, не знаю, который из многих по-настоящему мой. Быть может, только один: она сидит в спальне, расчесывает свои длинные темные-волосы, они волнами стекают по ее спине. Вот видишь, как мало. Но с годами я постепенно привык представлять себе маму существом идеальным, недоступным, почти небесным. Она была такая красивая. Ведь правда, красивая? Я понимаю, наверное, мои представления мало имеют общего с мамой, какой она была на самом деле. Но все равно, для меня она такая. И потому мне было немного обидно, когда Хаиме рассказал о твоих отношениях с этой женщиной. Было обидно, но я смирился, потому что знаю, как ты одинок. А потом я наблюдал за тобой, видел, как ты оживаешь, и еще лучше понял, что все правильно. Я тебя не осуждаю и осуждать не могу, более того — я очень рад, если ты сделал удачный выбор и будешь счастлив, насколько это возможно».
Вторник, 27 августа
Холод и солнце. Зимнее солнце, ласковое, славное. Я дошел до площади Матрис, постелил газету на скамью, испачканную голубями, сел. Рабочий муниципалитета полол газон. Он работал старательно и, казалось, не ведал никаких других стремлений. Что, если бы я стал муниципальным рабочим и полол бы сейчас газон, как бы я себя чувствовал? Нет, это не мое призвание. Если бы мне дали возможность выбрать другую профессию, не ту, которая своей монотонностью изводит меня вот уже тридцать лет подряд, я стал бы официантом в кафе. Ловким, памятливым, образцовым официантом. Я бы сумел найти способ запоминать все заказы. Приятно, наверное, видеть каждый день новые лица; приходит человек, ты весело болтаешь с ним, он выпивает чашку кофе, уходит и никогда больше не возвращается. И каждый прекрасен, силен, интересен. Просто сказка — работать с людьми, а не с цифрами, каталогами, сведениями о реализации. Если бы удалось мне попутешествовать, проехать по чужим городам, повидать чужие края, полюбоваться памятниками и произведениями искусства-все равно больше всего меня привлекали бы Люди. Разве не интересно вглядываться в лица, ловя выражение радости или печали, наблюдать, как каждый спешит по тропе своей судьбы, толкается, рвется вперед, как торопятся они, ненасытные и прекрасные, забыв о бренности своего существования, о своем ничтожестве, живут безоглядно, не замечая, не желая замечать, что, в сущности, все мы в западне. Я, кажется, никогда до сих пор не обращал внимания на площадь Матрис. Наверное, я проходил по ней тысячу раз, может быть, зачастую бранился, что приходится делать крюк, огибая фонтан. Видел я и раньше площадь Матрис, разумеется видел, но ни разу не остановился, чтобы вглядеться в нее, вдуматься, почувствовать, понять. Долго стоял я, постигая воинственную мужественную душу Кабильдо,[17] созерцая лицемерно безмятежное лицо собора, смятенное волнение деревьев. И тогда почувствовал со всей четкостью и глубиной: вот он, мой город, родной навсегда. В этом я, по — видимому, фаталист (во всем остальном, кажется, нет). У каждого есть свое, единственное на всей земле, место, тут он и должен вносить свою лепту. Я — здешний и здесь вношу свою лепту. Вон тот прохожий (пальто длинное, уши торчат, сильно припадает на ногу) — он такой же, как я. Он еще не знает о моем существовании, но настанет день, он меня заметит, посмотрит прямо в лицо, увидит со спины или в профиль, ощутит что-то общее, скрытую связь между нами, и мы сразу поймем друг друга. А может, тот день никогда не настанет, прохожий не почувствует дыхания этой площади, которая нас сближает, связывает, роднит. Но все равно, как бы то ни было, он такой же, как я.