Ольга Токарчук - Игра на разных барабанах: Рассказы
Но что они могли о нем знать? Читали его нашумевший роман, рассказы, опубликованные в журналах? Разве этого достаточно? Так кого же тогда они знали? Во всем, что он написал, содержатся лишь крупицы его личности, сладкие крохи блестящей поверхности. Жил ли он сам в своих гладких, отточенных предложениях, ясных и убедительных? Ведь тогда в Венеции, во время их нескончаемых прогулок он говорил всегда сбивчиво, отрывисто, заставляя ее догадываться, точка ли уже поставлена или еще только запятая. Существовал ли он сам в изложенных сюжетах и историях? Ведь он даже анекдота толком рассказать не умел. Как ему удалось ввести в заблуждение читателей, чтобы созданный им образ они приняли за него самого? Как легко у него это получилось. А может, как раз нет, может, это она ошибалась и, оглушенная любовью и страстью, видела в нем кого-то другого. Нет, она не узнавала его ни в одной написанной им строке. Его там не было. Не было его в отстраненном повествователе. Говорил не он. Говорил кто-то другой, кто-то совсем чужой. Именно это было так притягательно — искать в живом человеке того, кто создает миры. Повелителя Слов. Искать в его дыхании, когда, ничего не подозревающий, он спал, прижавшись к ее плечу, искать во взгляде, что за пространства скрываются за оболочкой глаз; наблюдать за тем, как он ест мороженое, — такое же оно для него на вкус, как и для других, так же ли его нервные окончания передают ощущения в мозг, как у других людей? Должна же быть какая-то разница. Вдруг она вспомнила, что тогда, в Венеции, он отращивал усы. Его рука машинально касалась верхней губы, и кончики пальцев теребили колючую темную щетинку.
Поезд приближался. Дым из локомотива над головой приобрел почти материальную форму. У нее пересохло во рту, бешено заколотилось сердце. Отступив под вывеску привокзального ресторана, она опустила вуаль. Несколько минут после остановки поезда ничего не происходило. На какой-то момент вокзал замер. Взгляды четверых растерянных мужчин блуждали от одного вагона к другому. Потом она увидела, как эта группа вдруг двинулась вправо, к голове поезда. Невзрачная женщина с двумя детьми поспешила в том же направлении. На ее щеках появился румянец. Юноша с цветами был впереди всех, почти бежал.
Она увидела его, только когда он, окруженный людьми, входил в здание вокзала. С удивлением отметила: он стал каким-то более приземленным, что ли, жестким. То же самое лицо, которое она так хорошо знала, но теперь другое, будто лучше вписавшееся в реальность. Потом его заслонили. Молодежь протягивала ему альбомы для автографов, мужчина с моноклем ограждал своим телом. А он был центром этой суматохи — с сединой на висках, спокойный, словно уже ничто не могло его удивить.
Значит, не сейчас. Позже. Ее сердце успокоилось. Она последовала за ними на безопасном расстоянии. Видела, как он с поджидавшими его мужчинами сел в пролетку.
Встреча с писателем должна была состояться в театре. Об этом сообщали расклеенные по городу афиши: «Знаменитый писатель Т. прочтет лекцию…» Она была одной из первых, кто туда пришел. Публика стекалась неспешно. Благоухающие мещанки в своих лучших нарядах. Их пузатые мужья с цепочками на жилетах нетерпеливо посматривали на часы. Буржуа Алленштайна. И скромнее одетые — возможно, учителя, местные застенчивые интеллигенты. Был тут и молодой человек с вокзала, уже без букета. Три смеющиеся, стреляющие глазками дамочки. Актрисы? Группы гимназистов. Вот, значит, какие читатели у Т., какие у него в Восточной Пруссии поклонники.
«Мне ничего больше не нужно в жизни — только писать. Я знаю, что Ты меня поймешь». Так оканчивалось последнее письмо, которое она от него получила. Она не понимала. В чем-то тут он сам себе противоречил, только она не могла определить в чем. Она была богата — он мог бы жить с ней в Венеции или где-нибудь еще и писать. Может, дело было в другом. Может, она недостаточно образованна, может, из недостаточно интеллигентной семьи. Она вспоминала, что когда он слышал слово «профессор», то весь напрягался, будто вытягивался по стойке смирно. Странно, что такого человека, как он, может соблазнить внешний лоск. В конце концов, он женился именно на дочери профессора. Разве это возможно, чтобы и года не прошло с их Венеции, а он сделал предложение другой, влюбился в другую? Ох, не верилось ей, что он любит другую; это похоже на какую-то увертку, начало дурацкого рассказа. Ведь у писателей не все книги одинаково хороши, случаются и неудачи. В то время она прямо-таки превзошла себя в подыскивании оправданий. И все они звучали одинаково неубедительно.
Она написала ему длинное письмо. Ответа так и не дождалась. Наверное, он смял бумагу и, не дочитав, выбросил письмо в корзину. Может, сжег — он должен был заботиться о своей биографии, направлять ее в нужное русло. В жизни ведь редко делаешь то, что хочется. Нет, жизнь нами управляет, осуществляет непредвиденные цели, влечет за собой. Эта мысль так ее ужаснула, что ей захотелось выйти на солнечные улицы города.
Никогда больше он не написал ей ни слова. Она узнала, что он женился, что у него родились дети. Двое? Трое? Встречая в газетах его фамилию, она всегда искала для себя какого-то знака. Так же она читала то, что он написал. Навязчивая мысль: в том, что он пишет, есть скрытое послание, он пишет для нее, объясняет ей таким образом те страшные слова: «Мне ничего больше не нужно в жизни — только писать».
Люди постепенно занимали места в зале, где должна была состояться лекция. Она вошла вместе с другими и села как можно дальше от стола, покрытого темно-красным бархатом. В помещении почти не было естественного света, поэтому стол был освещен дополнительно. Это хорошо. Он не увидит ее оттуда, позволив ослепить себя прожектором.
Атмосфера была, как перед спектаклем. Собравшиеся разговаривали вполголоса, озирались по сторонам. Местный фотограф молча устанавливал штатив. Наконец от дверей донесся шумок. Появился Т. собственной персоной. Выглядел он безупречно. И был безупречен. Отличался от остальных, хотя она и не знала чем. От него веяло какой-то чистотой — гладко выбритое бледное лицо, белая сорочка, острые углы жесткого воротничка, серебряные очки. Костюм холодного серого цвета. Она не видела отсюда ботинок, но вдруг ей вспомнилось, как выглядели те, десять лет назад — коричневые, с узкими носами, слегка стоптанные внутрь. И помнила наготу его стоп, обнажающую больше, чем самые искренние признания. Она представила себе, что он идет по залу босой.
Постарел и изменился. Не глядя на публику, он усаживался на стуле. Перед ним поставили графин с водой и стакан. Стакан он передвинул. Достал из внутреннего кармана пиджака какие-то бумаги, аккуратно разложил их на столе, кашлянул и только теперь окинул взглядом зал. Щурился. Она задрожала — на какой-то миг почувствовала на себе этот взгляд, сейчас не такой пронзительный из-за прищуренных глаз. Он не узнал ее. Не мог узнать, она слишком далеко сидела. Аона бы всегда его узнала, в любой толпе. На любом расстоянии.
— Уважаемые дамы и господа, — начал он. — Меня пригласили сюда, чтобы я рассказал…
Он ни словом не обмолвился об этом городе, не улыбнулся восторженным зрителям, не задержал на них взгляда, не поблагодарил за цветы, за встречу на вокзале, за это их волнение. Не представился, не сказал, кто он и что его сюда привело, нравится ему здесь или нет, каково его личное отношение к майскому солнцу, к шляпкам женщин и цепочкам их мужей. Не запнулся, не вздохнул, его лицо оставалось неподвижным. Говорил внятно, хотя и монотонно; единственный жест, который он себе позволил, — поправил бабочку, будто хотел убедиться, что она на месте. Видимо, ему хотелось выглядеть универсальным европейским писателем, стоически мудрым, стоически нейтральным. Должно быть, нежелание раскрывать себя он считал достоинством. Аристократическая изысканность, все в меру. Она узнавала это, а как же. Это воодушевляло, но только тогда, когда была уверенность, что через минуту маска спадет. Волнующим был именно контраст. Это она в нем и любила. В этом он достиг мастерства.
Он говорил спокойно и по существу, с паузами, во время которых поднимал свои голубые глаза к потолку. За паузами легко угадывались запятые, отточия, тире. Как же он изменился. Он говорил о музыке, не о литературе. Кое-кто в зале мог бы почувствовать разочарование — разве писатель не должен говорить о литературе?
— …подобным образом дело обстоит с переходом в музыке от одноголосого пения к полифонии, к гармонии, что так охотно воспринимается как прогресс, хотя это как раз варварское приобретение… — Все, что она уловила.
Его склонившееся над ней лицо, искаженное силой притяжения. Улыбка мальчика — отчасти невинная, отчасти жестокая. Выражение страдания, не удовольствия. Капельки пота. Оторванная пуговица.