Юрий Поляков - Гипсовый трубач: дубль два
Понявин все витийствовал, и чем безнадежнее запутывался в придаточных предложениях, тем строже смотрел на собравшихся. Но Кокотов даже не пытался вникнуть в смысл тоста, он, изнемогая сердцем, рассматривал одноклассников. Женька Воропаев совершенно облысел и скукожился, у Пашки Оклякшина красное распаренное лицо, точно после бани. Зинка Короткова нахлобучила кукольный парик и улыбается пластмассовыми зубами. У Кольки Рашмаджанова нос, когда-то слегка орлиный, вырос в баклажан, а волосы, прежде жгуче-черные, стали расцветки, которую собачники называют «перец с солью». Андрей Львович исподтишка разглядывал друзей, чувствуя себя при этом Питером Пеном, так и оставшимся вечным мальчиком среди безнадежно стареющих ровесников. Но всех еще можно узнать. Всех. А Валюшкина вообще почти не изменилась, если не считать мелких морщинок вокруг живых глаз. Не идентифицировал он лишь изумленного старичка, прислонившего палочку к спинке стула, и его дебелую соседку. Учитель? Но кто? Ни у кого из мужчин-педагогов не было такой солидной орденской колодки! А соседка? Кто эта обрюзгшая дама с начесом из неживых волос, мучнистым лицом и набрякшими темными мешками под глазами?
– Целоваться. Будем? – вдруг тихо, на ухо спросила Нинка.
– Ну ты и злопамятная!
– А ты. Мало. Изменился… – сообщила она.
– А ты вообще не изменилась!
– Да ладно… – бывшая староста покраснела от удовольствия. – Всех. Узнал?
– Всех, – кивнул Кокотов, – кроме старика и вон той – измученной…
– Шутишь?
– Нет.
– Ананий Моисеевич…
– Да ты что?! Сколько же ему?
– Восемьдесят шесть. Фронтовик.
– Точно, Ананий… – прошептал Андрей Львович, угадывая теперь в сухоньком сморщенном профиле былой двойной подбородок остроумного учителя математики.
И с орденскими планками разъяснилось: за тридцать лет ветеранов столько раз награждали юбилейными медалями, что колодка стала втрое толще.
– Молодец. Держится. Но не соображает.
– А рядом с ним кто?
– Кончай! Прикалываться! Присмотрись!
– Присмотрелся. Может, она не наша? С Ананием пришла?
– Наша. Твоя.
– Моя?
– Истобникова.
– Не может быть! – ахнул он так громко, что одноклассники вскинулись с недоумением, а Понявин, который только-только начал выпутываться из бессмысленно сложного предложения, глянул на Кокотова с неудовольствием.
Автор «Русалок в бикини» потупился и стал исподлобья, осторожно рассматривать свою неправдоподобную школьную любовь, думая о том, что жизнь, в сущности, – чудовищная, но, увы, одобренная жестоким Творцом подлость по отношению к человеческому телу, стареющему быстро и отвратительно. Но еще страшней и нелепей – когда по ночам в развалинах плоти бродят, светясь, призраки молодых желаний и надежд.
Понявин наконец закончил спич и вздохнул с облегчением, как заблудившийся спелеолог, выбравшийся все-таки наружу. Следом стали говорить тосты остальные, стараясь выражаться без мудреностей, чтобы не обидеть косноязычного кормильца, ревниво внимавшего каждому слову. Хотя, как прикинул тщательный писатель на основе своего небогатого ресторанного опыта, стол обошелся благодетелю едва ли дороже, чем сто долларов за человека, а возможно, и того меньше. Придя к такому выводу, он сразу почему-то вспомнил треугольные марки из серии «Фауна Бурунди».
Когда дошла очередь до Истобниковой, она с трудом поднялась из-за стола, опираясь на палку, и тихо произнесла:
– За молодость, ребята!
– Диабет. Ранний. Тяжелый. Без ноги, – тихо доложила Валюшкина. – Муж. Танцор. Бросил.
– А что нам скажет наш писун? – поинтересовался Понявин с той добродушной иронией, с какой деловые люди обычно относятся к разного рода творческим существам.
Андрей Львович, не любивший говорить тостов, отделался легким стихотворным экспромтом, придуманным, конечно же, заранее – с вечера:
За наши годы молодые,За неоконченную жизньПодымем рюмки налитыеИ опрокинем в организм!
– Прямо Хер-асков! – погрозил глава застолья вилкой.
Они встретились взглядом, и только теперь Кокотов наконец понял, на кого похож Лешка. Наукой доказано: умственные способности взрослой хрюшки достигают уровня четырехлетнего ребенка, что не так уж и плохо для будущего окорока. Понявин напоминал ему борова, переступившего эту ребяческую черту и развившегося в полноценного мыслящего кабана, но пока еще на всякий случай скрывающего свои подлинные возможности от людей. Лишь чересчур умный взгляд выдавал: перед нами уже не свинья, не-ет, совсем не свинья…
Потом пели, блестя слезами воспоминаний и сглатывая подступающую к горлу тоску по утраченной юности:
Школьные годы чудесные —С дружбою, с книгою с песнею!Как они быстро летят!Их не воротишь назад.
Понявин дирижировал вилкой, иногда отвлекался, подзывая старшего полового, кивал на стол и что-то брезгливо ему выговаривал.
Разве они пролетят без следа-а?Не-ет! Не забудет никто никогдаШко-о-ольные го-о-оды!
Потом танцевали, все, кроме Понявина и Истобниковой. Первый был слишком мал и толст, а Рита… Рита смотрела на пьяный перепляс с грустной усмешкой, ведь внутри-то она все еще оставалась легкой, как пушинка, спортивной танцоркой. Зато Ананий Моисеевич неутомимо таскал по залу своих бывших учениц в старомодном, угловатом вальсе. Он даже хотел сделать стойку на руках, и его с трудом отговорили. Валюшкина решительно абонировала Кокотова на весь вечер. Она рассказала ему, что работает в банке, недавно купила по ипотеке однушку и отселила наконец бывшего мужа, который так и не смог понять: если обществу больше не нужны физики-теоретики, то совсем не обязательно по этому поводу с утра до ночи пить. Дочь в прошлом году вышла замуж и уехала в Чикаго. И Валюшкина, оставшись одна в трехкомнатной квартире на Академической, теперь снова молода и свободна, – поэтому три раза в неделю ходит в бассейн.
– Ты отлично выглядишь! – похвалил Кокотов.
– Один. Тридцативосьмилетний. Предложение. Сделал! – гордо сообщила она, налегая на одноклассника удивительно упругой для ее лет грудью.
– Приняла?
– Думаю.
Оклякшин сильно напился, со всеми перечокался, переобнимался и перецеловался. По залу он передвигался от одной танцующей пары к другой, как хмельной путник, перемещающийся в пространстве с помощью фонарных столбов. Достигнув Кокотова с Валюшкиной, он обнял их и, развернув так, словно собирался сплясать сиртаки, попросил с надрывом:
– Ребята, вы только не болейте! Умоляю! Но если что – сразу ко мне! Спасу!
– Что ж ты Аду. Марковну. Не спас? – укорила Нинка.
– Если бы она пришла раньше на полгода… спас бы! Не опаздывайте к врачу, ребятки! Вот… визитки… звоните в любое время! Ночью, утром, в метель… В любое! Помощь придет! Нет, извини, Андрюха, это не моя визитка. Гляди-ка: Понявин Алексей Иванович, ресторатор, действительный член Международной академии правильного питания. Ё-мое! Лешка-партизан – академик! Очуметь! Ага, а вот моя. В любое время – ночью, утром, в метель… Только скажите: «I need you!»
Те м временем официанты внесли осетра величиной с хорошую торпеду. В глазницы были вставлены черные маслины, и казалось, рыбина смотрит на все это гастрономическое безумие грустными еврейскими глазами.
– Осетр – современник динозавров! – наставительно заметил Оклякшин и стал заваливаться на бок. Половые по кивку Понявина подхватили доктора и унесли в отдельный кабинет – полежать.
Когда ели десерт, Нинка вдруг задумчиво произнесла:
– Даже не знаю, показать тебе или нет?
– Что?
– Зазнаешься!
– Не зазнаюсь! – пообещал Андрей Львович, недоумевая.
– Ладно.
Она сняла со спинки стула просторную сумку фирмы «Мандарина Дак» и вынула из нее школьный альбом для рисования, довольно затрепанный.
– Смотри! – сказала она и отвела взгляд.
Автор «Беса наготы» переворачивал страницы с изумлением и гордостью: оказывается, все эти тридцать лет Нинка внимательно следила за его литературной судьбой. В альбом были вклеены вырезанные из газет рецензии на его повесть про восставших школьников, даже крошечные заметки о каких-то давно забытых встречах и конференциях, где он участвовал и упоминался через запятую. А «Гипсовый трубач» был изъят из журнала «Железный век» и тоже вклеен, причем некоторые строчки отчеркнуты розовым маркером. Например вот такие:
«… Последняя, третья, смена заканчивалась. Скоро, скоро им предстояло расстаться и разъехаться по домам. Он старался не думать об этом, как не думают в юности о смерти, но, конечно, понимал: скоро все закончится, и не мог, не хотел смириться с тем, что вот эта звенящая нежность, наполнявшая его тело с того самого момента, когда он впервые увидел ее на педсовете, так и умрет, развеется в неловких словах, случайных касаньях рук, косвенных взглядах, улыбках, полных головокружительной плотской тайны. Кажется, и она чувствовала нечто схожее, день ото дня смотрела на него с нараставшей серьезностью, даже хмурилась, точно готовилась принять какое-то очень сложное и важное решение. А поцеловались они за всю смену только раз…»