Леонид Зорин - Трезвенник
— Забыть не могу, как ты мне рассказывал, что мама велела тебе сторониться девушек из города Сальска.
— Да, — вздохнул я, — а я ее послушал.
Когда пришла пора мне отчалить, она сказала:
— Дай-ка свой пропуск. Отмечу тебе. А то не выпустят.
— Ты напиши, что работу мы сделали.
— И так поймут. Тут серьезные люди.
И впрямь, охрана, удостоверясь, что пропуск отмечен, сказала отечески: «Все в порядке. Можете следовать». Я вышел из кузницы идеологов в густой муравейник Садово-Кудринской.
Я бережно намекнул Учителю, что перспективы его неплохи. Когда он узнал, что я зашел со стороны Лужнецкой набережной, он только горестно рассмеялся: лишь чистый, как певчая пташка, лирик может толкнуться в этот гадюшник. Теперь ему ясно, что он обречен.
Я кротко заметил:
— Там видно будет.
Через неделю раздался звонок. То был потрясенный Мельхиоров. Он прохрипел:
— Сикамбр, ты гений. Ты — хитроумный Одиссей. С тобой говорит индивид с ордером. Почтительнейше снимаю картуз. Немногословные англичане так говорят о таких, как ты: «Он из атторни стал барристером». Твой правовой интеллект всемогущ. Еще раз повторяю: шапо’!
Должен сознаться, я был смущен. Не знаю, кто заслужил эту оду. Во всяком случае, не интеллект. Но Мельхиоров был в ажитации:
— Две комнаты! Совмещенный санузел. Есть и прихожая для вешалки. Территорию не окинуть глазом. Раиса Васильевна даже зажмурилась. Мою признательность, широкую, как море, вместить не смогут жизни берега. За несколько дней мы приберемся, и я приглашу тебя на пианство.
Я был благодарен Анне Ивановне. На сей раз появление женщины, бесспорно, принесло мне удачу. Однако через несколько дней мне позвонила Раиса Васильевна. Илларион Козьмич занемог, он бы хотел со мной повидаться. Она просит записать новый адрес.
Когда я катил по московским улицам, было уже совсем темно. Редкие тусклые фонари еле заметно освещали грязную вату талого снега. Душа моя ныла, а сердце скрипело.
Я вошел во вновь обретенное гнездышко. Оно было крохотным, власть не расщедрилась. Его еще не успели обжить, и домовой в нем не поселился. Мебель была расставлена наспех.
Бесшумная Раиса Васильевна меня проводила к Мельхиорову и тут же оставила нас вдвоем. Он полулежал-полусидел — подушки стояли почти отвесно. Лицо его стало еще худее, еще уже, и клюв старого ястреба теперь выделялся еще отчетливей. Он был небрит больше обычного, рябины его как будто попрятались в обильной темно-сизой щетине. И даже всегда молодые глаза, как показалось мне, поседели.
— Думал позвать тебя на новоселье, — сказал Мельхиоров, — а пригласил на макабрическое действо. Но мне хотелось тебя увидеть.
Я задал ему дурацкий вопрос о самочувствии. Он усмехнулся.
— Хвастать нечем. Но все-таки я не теряюсь. Я убедил Раису Васильевну, что водка на орехах — надежнейшее и безотказнейшее лекарство от отложения солей. С тех пор каждодневно я получаю две ложки, и мы оба довольны.
Я выразил полную уверенность, что вскоре он одолеет недуг. Он вяло качнул белой ладонью:
— Да, я бессмысленно не сдаюсь. Вроде комара в октябре.
(Тут меня посетила мысль, что комару суждено было стать навязчивым образом Мельхиорова, который он пронес через годы.)
— Тем более, — добавил Учитель, — когда благодаря твоим хлопотам я начинаю новую жизнь.
Я скромно сказал, что искренне рад: теперь голова его освободилась и мысль опять готова к полету.
Он удовлетворенно кивнул, сказав, что я должен держать в уме один из важнейших уроков шахмат: может быть, самое главное в партии — сменить направление агрессии.
Потом он спросил меня о Богушевиче. Я подтвердил ему, что Борис еще работает на «Свободе» и призывает нашу общественность смелее идти путем перемен.
— А Саня Випер? — спросил Мельхиоров.
— Випер теперь какой-то прораб. Не то перестройки, не то духа. Во всяком случае, очень активен.
— Вот как? Что ж, каждому свое.
— Отец мой тоже вроде него, — пожаловался я Мельхиорову. — Хмель гласности помрачил его разум. Каждый очередной оракул выводит его на путь спасения.
— Эффект плацебо, — вздохнул Мельхиоров. — Дают витаминную таблетку, сказав, что она снимает боль. И ведь снимает — люди внушаемы. Не осуждай его, мальчик мой. Пусть даже деятельная старость еще смешней, чем ленивая юность. Просто напомни ему при случае, что говорящие не знают, а знающие не говорят. Так утверждал один китаец, который был не глупее нас. Надеюсь, сам ты не забываешь, что спрятаться — это не средство, а цель. Не доверяй российской свободе, ибо, чем выше она взберется, тем будет больней загреметь в неволю. Не изменяй себе, сикамбр. А стало быть — не валяй дурака.
Я сказал, что этого не случится. Не зря же я его ученик.
Немного помедлив, он произнес:
— Я не из тех, кто кичится опытом. Он — не свод твоих знаний, а счет твоих дуростей. И все же прими стариковский завет: при всей трезвости не вздумай откладывать то, что считаешь действительно важным. Некий пайщик весь век собирал себе книги — «будет что почитать на старости». А дожил до хладных лет, и выяснилось: строчку прочтет — и клонит ко сну. Так оно всегда и случается.
Он признался, что последнее время все чаще думает обо мне.
— Видишь ли, я не имел детей, — сказал он доверительным тоном. — Возможно, что в этом есть свой смысл. По крайней мере, никто не вспомнит. Ведь память может и подвести, зато забвение безотказно.
Я пробормотал, что напрасно он думает о людях так жестко.
Он ответил, что здесь нет осуждения. Уборка — это естественный акт. Убирают жилье и тогда вытряхивают ненужные вещи, ненужные книги, ненужные письма, бумаги, справки. Вот так же идет и другая уборка. Вытряхиваешь из своего обихода ненужные лица и адреса. Он знает, что вскорости его имя вместе с его телефонным номером будет вычеркнуто из разных памяток и записных книжек знакомых, просто-напросто за ненадобностью. Возможно, они уже это сделали. Ему и теперь нечасто звонят. В принципе это вполне понятно.
Он улыбнулся, хотя и с усилием:
— Узнаю тебя, жизнь. Но не принимаю. Все думаю: а что же в ней было? В конце концов, одни только шахматы. Но и они выходят в финал.
— Вы так думаете, Илларион Козьмич?
— Я так думаю, — подтвердил Мельхиоров со столь знакомой мне милой важностью. — Финал может затянуться на годы, при фарте — на несколько десятилетий. Но это уже ничего не меняет. Все-таки добрались и до нас. Сколько веков мы уходили от этого дерьмового мира, спасались от этой вечной погони и так гениально его дурили, так ловко прикидывались чудаками — знали, что чудаков щадят. И вот эти монстры сообразили, что мы их обманывали и — озверели. Нас вытащили из стен монастырских, где в наших партиях — наших молитвах, мы исповедовались друг другу, где мы таились от этой сволочи, от правил ее нечистой игры. Сперва они действовали подкупом. Самых талантливых обуздали богатством, признанием, сделали звездами, национальными героями, на деле превратив в гладиаторов, которые рвут друг друга на части под возгласы черни, ей на потеху. Тайна исповеди теперь нарушена. Она им враждебна. Как всякая тайна. Тайна объявлена вне закона.
Он шелестел, но в этом шорохе, в этом отлетающем голосе уже поднимался тот трубный звук, который всегда был так персонален, уже клокотал мельхиоровский рык. Мне стало страшно, что он не выдержит.
— Засранцы, они достали и шахматы, — горестно шуршал Мельхиоров. — Но этого было им недостаточно. Мало того, что они их вытащили под самые мощные прожекторы, заставили нас играть в их игры. Они посягнули на тайное тайных — на мозг, на последний приют человека, его последнюю цитадель. И если раньше до нас добирались скрытно и медленно — мы стояли в самом конце этой смертной очереди — то уж теперь мы ее открываем, взламывать мозг начинают с нас. С нас начинают его оккупацию — клетку за клеткой, клетку за клеткой. Компьютеры — это танки прогресса! Они вдавливают в чрево планеты живую жизнь живого духа. И в этот раз мы — первые в очереди, человечество нам дышит в затылок.
Я попросил его успокоиться. Это была смешная попытка, которую он сурово пресек.
— Начнут с перебора вариантов. Потом варианты отменят вовсе, навяжут единственно верный путь, единственно правильное учение. Партии превратятся в табии. Мы — кролики для эксперимента, и наша клетчатая доска стала трагическим полигоном. Обессмысливание всей популяции будет однажды завершено. Людей построят в одну шеренгу, заставят шагать под одну команду — мозг станет плоским, безжизненным стендом, способным лишь принимать сигналы и беспрекословно их исполнять. Возможно, что мы это заслужили своим холопством, жестокостью, завистью, своей ошеломительной тупостью, возможно, что мы себя исчерпали, возможно — страшно произнести! — что мы этого сами хотим, и все же, все же, какое счастье, что я успеваю опять увернуться, что я опять успеваю спрятаться до воплощения этого Замысла, который и был мечтой Сатаны. А шахматы, мои дивные шахматы, стали его победным оружием, решающей гирькой, склонившей весы в финальной схватке Дьявола с Богом.