Максим Кантор - Учебник рисования
29
Одним из качеств живописи является постоянство. Картина пребудет неизменной — изменится зритель, который смотрит на нее. Зритель будет приходить на свидание к картине в молодости и в старости, — он изменится, а картина останется такой, как была. Даже когда время или глупость людей разрушают картину, картина продолжает жить — так сохранены нашим сознанием погибшая во флорентийском пожаре «Битва при Сан-Романо» Леонардо, фрески Мантеньи из Падуи, разрушенные бомбежкой, холсты Рембрандта, поврежденные безумцами. Упорство замысла сильнее житейских бед.
Несовпадение человеческой природы и природы искусства проявляется разительнее всего во время создания картины: художник каждый день подходит к холсту в ином настроении, мысли, несходные со вчерашними, посещают его. Однако перемены не должны оказать влияния на замысел. Картина, только задуманная, уже живет в нераздельном единстве красок, в неколебимости образа. Все, что художник будет делать в дальнейшем, — есть служение этому образу. Мелкие заботы, ценители, выставки и заказы могут привести в волнение, которое несовместимо с чистотой замысла. Художник, приступая к работе, должен вернуть себе ровное дыхание: не всплесками эмоций создается живопись. Ровный огонь вдохновения не похож на возбуждение или энтузиазм — это всего лишь следование долгу.
Исполненная таким образом, картина получает заряд стойкости, которого ей хватит на века — и который она сможет отдать зрителю. Художник умрет, он будет забыт, картина может быть разрушена — но непреклонное усилие труда и морального решения пребудут навеки. Даже через обломки разрушенной стены, через стертые с холста мазки эта твердость явит себя. Это твердость и есть живопись. Следует помнить слова, сказанные Лионелло Вентури о портретах кисти Сезанна: «они прочны, как горы, и крепки, как чистая совесть». Настоящая картина хранит верность не только себе самой — она хранит верность всему настоящему и хорошему, ради чего и была написана.
Сказанное выше ставит вопрос: нужно ли миру искусство, которое пребывает прекрасным, в то время как мир переживает боль и страх? Уайльд рассказывает о грешнике, который пребывал неизменно красным, в то время как его портрет (изначально красивый) менялся. В этой истории искусство под грузом чужих грехов делалось уродливым, а реальный мир пребывал в растленном покое. Однако, по Уайльду, красота искусства обладает большей прочностью: в финале романа возвращается к первоначальному виду, а персонаж — старится и умирает. Можно предположить, что стойкостью искусство наделено ради таких побед.
Однако сутью картины является не торжество, но сострадание, картина не дорожит прекрасными качествами, сияющими среди мерзостей мира. Напротив того, прекрасным своим воплощением картина может пожертвовать — расставшись, если придется, с бренной оболочкой. Прекрасной картина становится не вопреки грехам мира, но благодаря им, ежечасно переплавляя соблазн в стойкость. Заставив однажды художника подавить в себе суету, живопись навсегда от суеты застрахована. С тем большей легкостью она делается жертвой разрушений и предметом спекуляций — что ее сущность выше этого. Картина должна стариться, трескаться, разрушаться. Художнику не следует относиться к своему труду с преувеличенной заботой — что сделано, то сделано, и пусть картина постоит за себя сама. Если картина настоящая — она неуязвима.
Глава двадцать девятая
ГУННЫ НА ПЕНСИИ
IГриша Гузкин затянулся сигарой и сказал: пых-пых! Его обычные собеседники — Эжен Махно, Жиль Бердяефф, Кристиан Власов и Ефим Шухман — посмотрели на Гришу в ожидании реплики. Если человек значительный раскуривает сигару и громко говорит «пых-пых», это верный признак того, что скоро он выскажет некую мысль. Как правило, «пых-пых» предваряет серьезное утверждение и оттеняет его. Масштаб высказывания ощущается в энергичности пыханья. Если реплика имеет бытовой характер, то и пыханье бывает негромким. Однако, если мысль обладает философической окраской, то пыханье отличается напористостью и целенаправленностью. Дым выстреливает упругими колечками, и мысль, спешащая следом, появляется, окутанная дымным облаком, — подобно ядру или пуле. Гузкин произнес «пых-пых», и взгляды друзей исследовали колечки дыма: какая мысль скрывается за этой завесой? Судя по энергичности пыханья, и мысль последует незаурядная. Гриша медлил, пыхал сигарой, готовил реплику. Так поступал Уинстон Черчилль на парламентских дебатах, когда решалась судьба Запада: знаменитый премьер привлекал к себе внимание курением сигар. Предмет гузкинского сообщения был родственен черчиллевскому. Гриша сказал «пых-пых», стряхнул пепел с сигары, пригладил бородку, постриженную на французский манер, и сказал:
— Идея Европы несостоятельна! — подобные обобщения услышишь не часто. Не зря друзья-эмигранты прислушивались к пыханью. — Зададимся вопросом, — Гриша в точности воспроизвел интонацию Бориса Кузина и усмехнулся фирменным кузинским смешком, ххе! — зададимся вопросом: та ли это Европа, которую мы привыкли именовать Западом? Когда мы ехали в Европу — мы ехали на Запад, не так ли? Но туда ли приехали, куда хотели? Европа живет вчерашним днем. Покой, — Гриша издал еще один смешок, — грозит перейти в вечный сон, — Гузкин уже опробовал эту речь на Клавдии, незадолго до того — на Барбаре, сегодняшний монолог давался легко. — Сонная Европа выпала из истории — вот и все.
— Инфляция, — сказал Кристиан Власов. — Ввели единую валюту — пусть! Но цены!
— Я был против единой валюты, — заметил Шухман, подняв палец. — Предсказывал в своей колонке в «Русской мысли», чем это чревато! Не прислушались! К моей заметке еще вернутся! Вспомнят Шухмана!
— Квартплата полезла вверх!
— Растерянность! — сказал Ефим Шухман. — В своей статье я сравнил правительство Ширака с правительством Даладье, а кабинет Шредера — с кабинетом Гинденбурга. Вялая политическая мысль, отсутствие лидеров! А угроза растет!
— Какая угроза? — спросил Махно.
— Мусульманство, — сказал Власов. — Давить надо гадов.
— Хватились! Словно раньше мусульман не было. Жарят кебабы, и пусть жарят.
— Раньше, — веско сказал Шухман, — враги цивилизации боялись Запада. Сегодня в наших рядах нет единства!
— Европа стала балластом Запада. В опасности западный проект, — сказал Гузкин. — Если надо пожертвовать Европой во имя западной идеи — что ж, я готов!
Гузкин добавил к сказанному «пых-пых» — как для того, чтобы снизить излишнюю декларативность (интеллигентный человек, он не терпел деклараций), так и для того, чтобы отделить дымовой цезурой существенное сообщение от последующих реплик. «В опасности западный проект!» — то была фраза Бориса Кузина, заимствованная из последних статей культуролога, но то, что для Кузина было игрой ума, Грише явилось в болезненной реальности.
— Что же теперь Европа — востоком станет? — спросил Махно.
— Давно на востоке живем, — сказал Власов с раздражением, — алжирцы, турки, негры — не повернешься. Ходим по Парижу, как по турецким баням.
— Закатилась Европа, — сказал Бердяефф печально, — думали: никогда не закатится. А она закатилась.
— Спросите меня, если хотите знать мое личное мнение! Европа не сумела ответить на исторический вызов. Взрывы одиннадцатого сентября стали началом новой эпохи, — подвел итог Шухман. Он уже в трех статьях написал эту фразу. Другие авторы в десятках других статей написали ту же самую фразу, и Ефим Шухман считал, что сделал открытие, которое тиражируют — причем без ссылок — иные издания.
— Падение Берлинской стены, — сказал Бердяефф, — вот начало новой эры. Личность, — Бердяефф выудил из коктейля вишенку, словно личность из толпы, вишенку съел, косточку выплюнул на блюдце и закончил фразу, — обрела свободу.
— Стена варварства рухнула, — сказал Шухман, — но варвары отплатили: взорвали дома!
— Подумаешь, проблема, — сказал Махно, — американцы сами себя взорвали, пусть сами разбираются.
— Как? — ахнул Шухман.
— Сами и взорвали, — сказал Эжен Махно, — больше некому.
— Может быть, сербы? — сказал Кристиан Власов, — КГБ? Не исключаю.
— Это арабы, — сказал Бердяефф.
— А провокацию на немецко-польской границе в тридцать девятом году, — спросил Махно, — поляки организовали?
— Кому еще взрывать? — воскликнул Шухман, — Несомненно, это — арабы.
— Вот и я говорю: кому еще кроме поляков? А некоторые говорят, мол, фрицы переоделись в польскую форму. Я считаю — вранье. Конечно, поляки первые напали на Третий рейх. Поляки подумали и решили: убьем парочку фашистов, насолим Гитлеру. Будет знать, сволочь! В расчет не приняли, простаки, что их страну захватят. Не все до конца рассчитали. Думали, с рук сойдет. А уж когда лагеря пошли, Бухенвальд, и всякое такое — тут они видят: маху дали.