Максим Кантор - Учебник рисования
— Паясничают за хорошую зарплату, — говорила в ответ мужу Зоя Тарасовна. — Эта непристойная Белла Левкоева собрала в своей галерее клоунов, транжирит деньги супруга. Позор, — говорила Зоя Тарасовна, размышляя о том, что дочке за эти деньги и квартиру бы можно было купить, — стыд! И называют хулиганство свободой! Неужели не существует закона — запретить?
— Законов предостаточно, — отвечал Татарников, прихлебывая водку, — чтобы запретить то, что мешает этой, с позволения сказать, свободе. Но свободу ты уже никогда не запретишь.
— Так водку бы хоть запретили, — вздыхала Зоя Тарасовна.
И художники, не стреноженные запретами властей, продолжали удивлять мир разрешенной свободой, делали абсолютно, что хотели, но — странное дело — делали при этом одно и то же. Произведенные ими жесты и предметы почти не различались меж собой: художники шутили одинаково, одинаково хамили публике, и поделки получались у них похожие. Их никто не принуждал производить одинаковую продукцию — но одинаковая продукция множилась, и количество людей с одинаковым представлением о свободе росло. Стандарт на свободу постепенно сделался таким же естественным, как стандарт на размер огурца и яблока в супермаркете. Эта стандартная евросвобода стала необходимым качеством мыслящего человека. От художника в известном смысле требовалось предъявлять в своем творчеству евросвободу, если он хочет, чтобы его опознали в роли художника. Отсутствие евросвободы так же осложняло жизнь, как отсутствие документов. Современность могла строго спросить с художника — и художники побаивались такого вопроса. Все они выслуживались перед современностью, ведомые одним сильным чувством — страхом. Люди страшились, что их сочтут неактуальными, страшились не попасть в обойму свободолюбивых, страшились быть незамеченными в своем усердии, страшились выпасть из круга лиц, отмеченных благосклонностью богатых. И, живя с чувством страха перед другими свободными людьми, они продолжали считать себя свободными и гордились тем, что говорят те слова, каким их научили. Они боялись вдруг выпасть из цепочки социальных отношений, схемы, которая сулила обыкновенные жизненные блага — от коих отказаться страшно. И простую цепочку влияний — художник зависит от куратора, куратор от банкира, банкир от торговца оружием, а тот от министра вооружений, — простую логику вещей, по которой свободное кривляние встраивалось в несвободный мир, они видеть отказывались.
XVВ рамках этой логики влиятельный человек, что являлся символом свободы (то есть конечной цели развития человечества), человек, который был расположен на самом верху пирамиды, президент американских Штатов держал перед миром свою тронную речь. Президент только что был переизбран на второй срок, после того как в течение первого срока он разбомбил и оккупировал две страны без объявления войны и отверг Организацию Объединенных Наций в качестве законодательного авторитета. Президент не собирался сказать ничего особенного — только лишний раз подтвердить положение дел: отныне критерием международного права будет свобода личности, те же люди, что личностями не являются (в силу географических и культурных особенностей), должны будут присоединиться к общим ценностям.
Президент говорил, а в разных уголках мира люди, приникнув к экранам и газетам, вникали и комментировали его слова. Президент говорил так:
— Вот почему политика Соединенных Штатов заключается в том, чтобы поддерживать и развивать демократические движения и институты во всех странах и культурах ради конечной цели — искоренение тирании во всем мире.
— Это чем отличается от политики Гитлера и Троцкого? — спрашивал у своих друзей Эжен Махно, сидя в баре отеля Лютеция, — те тоже хотели завоевать весь мир, и тоже ради свободы. Нет, вы не думайте! — замахал Махно руками. — Я и сам за свободу! Да еще мой дед, если уж на то пошло! Я просто спрашиваю: если у тех не получилось, почему у этих получится?
— Как можно сравнивать! — вскипел Ефим Шухман, привстал и даже расплескал коктейль «Пунш плантатора».
— Сегодня другая свобода, — примирительно сказал Бердяефф, — лучше прежней.
— Принципиально иная! — кричал Шухман. — Если хотите знать мое личное мнение, то ничего общего эта свобода с прежней не имеет!
— А кто определит, где — тирания?
— Если хочешь знать мое личное мнение, тирания везде — где нет свободы!
— Свобода всегда одинаковая, — подвел итог Кристиан Власов. — Есть деньги и власть — ты свободен. А посадят в камеру — станешь несвободен. Все знают, что такое свобода, зачем спорить.
Президент продолжал:
— Влияние Америки небезгранично, но, к счастью для угнетенных, оно все же весьма ощутимо, и мы охотно пустим его в ход ради торжества идеи свободы.
— Вот это ясно сказано! Бей, барабан свободы! В поход! — ликовал Махно, а президент меж тем говорил:
— Мы будем и дальше настойчиво доводить до каждого правителя и каждого государства мысль о необходимости выбора — морального выбора между политическим угнетением, которое всегда неправедно, и свободой, которая неизменно справедлива. Америка не станет делать вид, будто брошенным в застенок диссидентам нравятся их цепи, или будто женщины с одобрением относятся к тому, что их угнетают и лишают прав, или будто люди с охотой мирятся с властью сильных и наглых.
— Сам и есть сильный и наглый, — сказала Татьяна Ивановна, — тоже защитник нашелся! — Она собиралась мыть пол, ходила по квартире, гремя ведром, и была в дурном настроении, — нужна нам твоя защита! Права! Только и разговору, что о правах! — Татьяна Ивановна в раздражении швырнула тряпку в ведро.
— Мы будем подталкивать к реформам правительства других стран, доводя до их сведения, что наши отношения будут тем успешнее, чем разумнее они станут обращаться со своим народом. Свобода может прийти ко всем, кто этого захочет!
Президент говорил хорошие, давно ожидаемые всеми слова, в сущности, он говорил то, что и хотели слышать интеллигентные люди, жившие в ожидании свободы десятилетиями. Как же получилось так, что они не радовались словам президента могущественной и свободной страны, которая хотела прийти на помощь всему миру? То ли щурился президент слишком мудро — совсем как социалистические вожди при произнесении своих ритуальных заклинаний, то ли бомбежки Ирака так подействовали — но только люди нервничали, слушая благих намерениях президента:
— Все, кто живет под гнетом тирании и безнадежности, знайте: Соединенные Штаты помнят о вашем угнетении и не простят ваших угнетателей.
— Ого! А кто они такие, чтобы прощать? — восклицали нервные граждане.
— Демократы-реформаторы, которым грозят репрессии, тюрьма и ссылки, знайте: Америка видит в вас тех, кем вы являетесь на самом деле, — будущих дилеров ваших свободных стран.
— О, это про меня, — сказал всякий из реформаторов и приосанился.
— Ага, готовят наместников, — говорили люди скептические, — вырастят управляемых ворюг, поставят во главе разбомбленных территорий — вот и свобода.
— Правители незаконных режимов, знайте: мы верим, что люди, запрещающие другим пользоваться свободой, сами ее не заслуживают и что справедливый Бог недолго позволит им пользоваться ею.
— Прямо план Барбаросса, — говорил Сергей Ильич Татарников.
— Союзники Америки, знайте: мы ценим вашу дружбу. Посеять раздор между странами свободного мира — главная цель врагов свободы. Согласованные усилия свободных народов повсеместно утвердить демократию — прелюдия к окончательному поражению наших врагов.
— Да что же такое — эта свобода? Понятно, что оправдание агрессии — и все же хотелось бы уточнений. Дефиниции дайте для своего идеала, — смеялся Татарников, и, словно прислушиваясь к его словам, президент разъяснял:
— Все американцы стали свидетелями этого идеализма. Вы видели чувство долга и преданность в решительных действиях наших солдат. Вы видели, что жизнь хрупка, а зло реально, вы стали свидетелями триумфа мужества. Сделайте свой выбор в пользу служения идее большей, чем вы можете представить, большей, чем вы сами, и вы сможете внести свою лепту не только в процветание страны, но и в ее мировоззрение.
— А где отличие от фашистского лозунга «ты ничто, а твой народ — все»? Это прямо противоречит предыдущим пассажам о роли личной свободы. Что-нибудь одно: или каждый свободен — или один ничто по сравнению с общей идеей, — так сказал профессор Клауке, — поразительно, до чего точно воспроизведены интонации фюрера! — Он не сразу отважился на эту фразу: почти всякий европеец недолюбливает Америку, но не всякий отважится брякнуть, что в Америке фашизм. Однако последовательность убеждений подтолкнула Клауке к такой оценке. Он был член партии зеленых, присматривался к домику на Майорке и побаивался брутальных заявлений властей — до добра не доведут. Неужели нельзя как-то мирно и спокойно дела делать? Клауке растерянно оглянулся на жену. Та со своей стороны подтвердила, что в парикмахерской, откуда она вернулась, дамы находятся в расстроенных чувствах, некоторые страдают бессонницей.