Мария Глушко - Мадонна с пайковым хлебом
Михаил Михайлович быстро съел суп, Вера хотела подлить ему, но он загородил тарелку:
— Добавка не по времени, потерпим.
Убрал ладонями со лба волосы, спросил подобревшим ГОЛОСОМ:
— Как наши успехи?
Не поднимая головы, Нина сказала, что никаких успехов нет, в исполкоме ей отказали. Правда, депутат' записала ее, но...
Он дальше слушать не стал, посмотрел на Веру, вздохнул:
— Где тонко, там и рвется... Тебе бы с Витькой идти, с ребенком не имеют права...
Ада все время маячила между ним и Ниной, а после этих слов остановилась:
— Вы соображаете, что говорите?.. На улице — минус сорок!
— Ну-ну, сегодня гораздо теплее... И он ведь в одеяле.
Нина подняла голову, посмотрела на него, прямо в его прозрачные маленькие глазки и почувствовала, как остро ненавидит сейчас этого человека, — ее даже затошнило. Впервые в жизни она ненавидела так навсегда, на всю жизнь человека, который предавал ребенка ради того, чтобы отстоять в этой войне для себя сухой и теплый угол.
В бровях его высыхали искорки выступившего пота, глаза смотрели прозрачно и невинно, а она все глядела на него, давя подступающую тошноту. И теперь-то знала: надо уходить. Даже если б он умолял остаться, надо уходить. Чтобы ненависть к нему не отравила жизнь.
28
По утрам тепло укутывала сына — в два одеяла, сверху теплый и легкий старенький плед, его подарила Ада, — и уходила, повесив на плечо мешок с пеленками и кое-какой едой. Пятилетний Вовочка болел, сидел на кушетке толсто одетый, с завязанным горлом, и матери Ады хватало хлопот с ним одним.
Морозы упали, на солнцепеке даже слегка подтаивало, крыши обрастали сосульками, но Колесовы говорили, что это ненадолго и под самый Новый год обязательно снова ударят холода.
До Нового года оставалась неделя, но приближения его не чувствовалось. Нина вспоминала эти дни, полные счастливой суеты и хлопот, люди везли на санках елки, пахло хвоей и мандаринами, в витринах сверкали елочные украшения, и как в прошлом году шили они в общежитии бархатные маски для маскарада, а руководитель драмкружка достал им из костюмерной театра костюмы, Нина оделась Золушкой, и все говорили, что костюм ей очень идет... В ее детстве елок не было, их не устраивали, почему-то это считалось мещанством, связывалось с религиозным праздником — рождеством, а потом вдруг елки появились, 'запрет отменили, дети, радовались и говорили, что елку подарил дядя Постышев... А сейчас никто не запрещает, но людям не до ёлок — идут с усталыми озабоченными лицами, везут на санках детей в детсады, спешат к трамваям, чтобы не опоздать на работу... Да и какая радость от елки в ночном затемненном городе и скудно освещенных квартирах?
Она не представляла себе, как ищут жилье, что для этого надо делать, и сперва просто бродила по улицам, присматриваясь к домам и лицам прохожих. У нее не было часов, она не ощущала хода времени и не знала, когда надо кормить сына, инргда справлялась у прохожих и шла дальше, не понимая, куда и зачем идет. Но вот он задвигался, закряхтел, она поняла, что надо уже кормить, отыскала подъезд потеплее, села на лестничной ступеньке. Сын все кряхтел и дергался ножками, не брал грудь, она подумала, что он, наверно, мокрый, но где же его перепеленать? не здесь же, на лестнице?
Где-то на площадке открылась дверь, зашаркали шаги, и Нина подвинулась, села боком, чтобы дать пройти. Мимо нее по лестнице спустилась старая женщина с ведром, обвязанная пуховым платком. Остановилась, посмотрела на Нину темными запавшими глазами.
— Вы чего тут?.. Ждете кого?
— Ребенка зашла покормить... Ничего? Я скоро...
— Но, милая, как можно... Зайдите в комнату, — неуверенно пригласила женщина.
Нина поднялась, тяжело держась за перила.
— Спасибо. Мне бы только перепеленать...
Женщина поднялась с ведром назад, Нина за ней.
Щелкнул язычок замка, из открытой двери дохнуло жилым теплом и запахом тушеной капусты.
— Входите. — Женщина пропустила Нину вперед, оставила в коридоре ведро, потом провела ее в большую комнату, заставленную старинной мебелью.
— Располагайтесь. Хотите чаю с монпансье?
Нина понимала, что к чаю ее приглашают из
вежливости, и отказалась. Положила сына на диван,
перепеленала, стала кормить. Женщина деликатно отошла к буфету, что-то искала там в ящичках.
В комнате было хорошо, уютно, стояли резные шкафы с книгами, кресла с высокими спинками, висели картины, овальные портреты в узких рамочках. Может быть, подумала Нина, здесь живет какой-то ученый... А эта интеллигентная женщина — его жена. Или мать? Женщина возраста не имела, ей можно дать и сорок, и шестьдесят.
— Спасибо, я пойду, — наконец сказала Нина.
Ей хотелось побыть тут еще, отдохнуть в тепле,
и она ждала, что, может быть, ей предложат посидеть, но женщина молчала. Надо было согласиться выпить чаю, а теперь, конечно, уже поздно. Она еще раз поблагодарила, взяла сына, вышла в темный коридор и неожиданно для себя, осмелев, спросила:
— Не знаете ли, кто поблизости сдает комнату?
Женщина посмотрела на нее, покачала головой:
— Не знаю, милая. Всех уплотнили...
Нина извинилась и вышла, за ней, прихватив ведро, вышла и женщина. Они спускались по лестнице, женщина что-то ей говорила, к Нине долетали отдельные слова:
— Уплотнили... Вряд ли... Прописка...
Словно перешагнув запрещающий барьер, Нина теперь заходила в дворы, подъезды, иногда, набравшись) храбрости, даже стучалась в квартиры, везде ей с сочувственным вздохом отвечали одно и то же: ни комнаты, ни даже угла свободного нет.
В обед Нина возвращалась, кормила сына, стирала пеленки, наскоро съедала что-нибудь горячее и опять уходила. Выбирала улицы, где дома были побогаче и попригляднее, заходила в широкие подъезды, стучала в квартиры, где-то не открывали, там никого не было, а если и открывали, отвечали одно и то же: нет. На нее смотрели с удивлением, подозрением, чаще — с состраданием, ее уже не смущали эти взгляды, она чувствовала, как тают ее силы и тают надежды, так она бродила до самого вечера, возвращалась, вопросы .об успехах уже не пугали ее, она устало валилась на кровать, проваливалась в глубокий, как смерть, сон, а утром, пожевав хлеба и запив его несладким чаем, снова уходила, чтобы стучаться в чужие дома. Казалось, что уже так долго, много дней и месяцев бродит она по городу и стучится в дома, ей открывают, ее обдает запахом чужого жилья — жареной рыбы, несвежих постелей, угольного перегара, лекарств, — и женщины и мужчины, молодые и старые, немощные и здоровые произносят одно и то же слово: нет. Как будто ничего другого говорить они не умеют.
Что же делать? Ведь должно где-нибудь найтись место и для нас. Не может быть, чтобы человеку в жизни не нашлось места! Она бы, конечно, поехала и в район, но кто ее там устроит? Та женщина-депутат говорила, что туда направляют организованных эвакуированных. А она — «самотек».
И тут ее словно обожгло что-то. Она остановилась возле чугунной ажурной ограды, за которой сквозь голые кусты розовел кирпичный одноэтажный особнячок: и широкое крыльцо с козырьком, подпираемым двумя тонкими колоннами, тоже показалось знакомым. В детстве Нине казалось, что домик присел, опершись руками-колоннами на прикрытые подолом колени. А чердачное оконце, круглое, чуть сплюснутое с боков, Всегда напоминало рот, готовый вот-вот произнести звук «о»... Да, так и есть, это тот самый дом, где жила она в детстве, на этом крыльце часто сиде- .ла в тихие закатные часы, и скоба для чистки подошв та самая, как-то она упала прямо на эту скобу, глубоко поранила кисть руки, и сейчас заметен белый шрам...
«М. Сергиевская» — прочитала Нина название улицы, та самая, Малая Сергиевская — боже мой, тогда ,была жива мама, в доме пахло сдобными пирогами, здесь, в огромном коридоре, Нина возила в перевернутой табуретке маленького Никитку, а Лина раздувала самовар и пела про казака, который скакал через долину... Вечером приходил отец, от него знакомо пахло табаком и кожей портупеи, он колол Нину небритыми щеками, целовал и называл червонной кралечкой...
Нина обошла дом,' посмотрела на окна, задернутые чужими занавесками, вернулась, поднялась на крыльцо. Тот же самый звонок-вертушка, над ним выпуклые буквы «Прошу звонить» — говорили, что до революции тут жил зубной врач, — вертушка давно не работала, рядом вделана скромная кнопка, и Нина, дрожа от волнения, позвонила. Она сама не понимала, зачем звонит, что ей нужно в этом чужом доме, что она скажет, когда откроют дверь, но звонила, а потом стала стучать, но никто не открывал. Она спустилась на деревянное крыльцо, прижала к себе сына и сидела так, думала: и зачем только судьба привела ее, бездомную, к этому порогу? Нет ничего больнее, чем в горести вспоминать о давно ушедшем счастье.