Франсиско Умбраль - Пешка в воскресенье
— Честно говоря, что касается Камю, я знаю только Калигулу. Эту пьесу поставили здесь, в Мадриде, и Родеро, один из актеров, сыграл в ней очень хорошо свою роль.
— Да, его трилогия абсурда. Эта небылица. Абсурд в литературе и логика в жизни. Он был логичен и последователен в том, что касается женщин, вина и успеха и, кроме того, был неизлечимо болен туберкулезом и харкал кровью, после того, как кончал.
— Еще раз говорю вам, что о Камю…
Грок не хочет в глазах алжирца с фляжкой проявить недоверие к западному коммунизму и к тому же не читал господина, о котором зашла речь, получившего, как-никак, Нобелевскую премию. Между тем, алжирец, не назвавший своего имени, и, кажется, и не собирающийся его назвать, продолжает обращаться к Гроку как к васиству, не спрашивая при этом и его имени. Возможно, что это форма вежливости и так принято на востоке, хотя Грок, кажется, припоминает, что алжирец назвал сам себя Хафид или как-то в этом роде. Алжирец снова прикладывается к фляжке, и Грок, уже с меньшим нетерпением, ждет своей очереди, намереваясь лишить этого мавра всего его запаса спиртного.
— Камю заморочил вам котелок, как говорят здесь в Мадриде, вам, западникам. Он был ловким малым из провинции, решившим, что ему удастся обдурить всех и в Париже. Но в Париже наткнулся на Сартра, поставившего его на место. В Париже всегда найдется кто-нибудь, кто укажет тебе твое место. Но я знаю, как в Париже продать моего Греко. Проблема только в том, чтобы вынести его из Прадо. А пока я перебиваюсь, попрошайничая. Испанцы охотно подают милостыню.
Фляжка снова идет по кругу. На этот раз выпили молча под очаровательное скрипичное соло, напомнившее Гроку Фалью, и все вокруг стало похожим на балетную постановку, но гораздо более правдоподобную, чем ходульные балетные сцены в театре.
Фалья или кто-то другой. Неважно. Фалья и фляжка алжирца. Главное продержаться остаток ночи, которая уже совсем на излете. Сочинял ли Фалья что-нибудь только для скрипки или скрипок? Я ничего не знаю о музыке. Так же как и о Камю, философе. Этот нищий алжирец знает больше, чем я. Из-за своего бухгалтерства я упустил жизнь. Грок понятия не имеет, что он пьет, но к третьему заходу, который будет последним, он снова овладевает собой и чувствует, что способен поддерживать разговор с алжирцем о Камю, несмотря на то, что как уже было сказано, никогда его не читал.
— Спокойной ночи, васиство, я еще вздремну.
И алжирец исчезает среди одеял цвета пюре, не имеющего ничего общего ни с африканским колоритом, ни с Гроком. Фляжка (и какая фляжка!) закончилась. И Грок осматривается в надежде обнаружить в переходе других выпивох. Однако, похоже, что вокруг занимаются только любовью и еще воюют: какой-то панк лежит на голом полу абсолютно неподвижно, то ли его убили, то ли он сам свалился замертво от передозировки.
Грок медленно поднимается. Картонка с нацарапанным на ней текстом, взывающим к состраданию, находится рядом с головой заснувшего алжирца. Грок осторожно берет ее и рассматривает, вникая в содержание написанного: голодаю, нет работы, милосердие нужно пятьсот пст. да храни вас господь, огромное спасибо я проездом.
— Васиство, хотите, я отсосу вам?
Алжирец высунул голову из-под своих одеял.
— Нет, спасибо, со мной все в порядке.
И Грок, не торопясь, возвращает картонку на место. Алжирец не подозревает, что этот испанец, на вид такой респектабельный, украдет ее.
— Всего за сорок дуро, васиство.
— Большое спасибо, но я уже сказал вам, что не нужно.
Голова алжирца, не снявшего своей шапочки, снова исчезает под одеялами, и мгновенно слышится его храп. Грок хватает картонку, прячет под пальто и медленно, очень медленно покидает переход, пока молодежь, собравшаяся в подземелье, отплясывает севильяну. В конце концов, также как миллионеры Мао/Мао.
Грок возвращается с украденной у алжирца картонкой на Гран Виа. «Ну, тогда проси милостыню, пьяница. Все пьяницы попрошайничают». Так сказала Клара, прощаясь с ним.
* * *Иногда Болеслао совершал неожиданные вылазки из города на кабриолете Хосе Лопеса: давай поедем на север; поедем на юг; давай, поедем на море; поедем куда-нибудь, куда тебе хочется самому, Лопес… И они, безо всяких сборов, уезжали. Достаточно было шоссе и одеяла. Сумасшедшая скорость Хосе Лопеса позволяла Болеслао оторваться от своей жизни, от своего имени, скрыться от самого себя, от своих привычек, сбежать от своего затворничества, пенсии и алкоголя:
— Скорость — это как алкоголь, Лопес.
И Лопес слегка улыбался за своими черными очками.
— Скорость — это еще одно острое блюдо, говорил иногда Лопес.
Нечто подобное, в городском варианте, Болеслао чувствовал с Хансом на его маленьком мотоцикле. Однако то, что он переживал с Хосе Лопесом было грандиозно. Белая морда кабриолета меняла цвет по мере того как они проносились сквозь разные слои атмосферы, становясь голубой, зеленой, красной, ярко-красной с оттенком фуксии, кадмиево-желтой, охристой, желтой, и Болеслао не знал, в каком направлении они едут и не спрашивал об этом (наверняка Хосе Лопес также не знал этого).
Поездки с Хосе Лопесом (что могло случиться с Хосе Лопесом, который вчера вечером ушел за гвоздями и не вернулся?) отрывали его от многоквартирного дома, рыбного магазина, встреч с Флавией, уже мастурбирующей и испачканной первой менструацией. Эти эскапады на юг к черной земле и мертвым птицам; на север, к зеленым медвежьим чащобам и горным карнизам, были как путешествия в доисторическую эпоху.
А синее море, если хорошенько прислушаться, звучало на латыни. В городской обуви Болеслао неуклюже ходил по пляжу и собирал все, что оно рано утром, как Франкенштейн, выбросило на песок. Франкенштейн-море, оставившее ему пустячный сувенир, игрушку для девочки-подростка. Например, белую ракушку, грубую и одновременно изысканную, равномерно покрытую грозными шипами. Необработанный перламутр, неотшлифованная слоновая кость, драгоценное изделие, изготовленное ювелирами с морского дна. Внутри всей этой защитной, геометрически выверенной и колючей Океании помещалось фарфоровое розовато-красное влагалище, нежнейшая на ощупь вогнутость, не ведающая о своем внешнем виде. Как-то похоже должно было бы выглядеть влагалище Флавии.
Показав Лопесу, Болеслао забирал ракушку себе. В ней было что-то от окаменелой рыбы и от влагалища сирены, у которых нет влагалищ. Ее можно было поставить где-нибудь на видном месте в квартире и сохранить на память как эротический морской фетиш, как океаническую метафору влагалища Флавии, которого он никогда не видел.
— Похоже на п…, — говорил Хосе Лопес, разглядывая ракушку, пока они курили травку или откупоривали бутылку с какой-нибудь выпивкой. Море и небо как две холстины на бельевой веревке парусили на ветру. — Похоже, внутри, на п…
— Такое влагалище у одной моей знакомой девочки, — отвечал на эту реплику Болеслао.
— Болеслао, это тебе не цветочки собирать. Ты рассказываешь мне о какой-то бляди, о какой-то малолетке, когда-нибудь тебя посадят, Болеслао, я тебе уже много раз говорил это, старина, ретротаблоид, козел блудливый, сукин ты сын, любовь моя.
— Я имею в виду одну соседочку.
— Теперь ты трахаешь соседочек? Недолго ты продержишься в этом доме. Я уже вижу тебя за решеткой. Что ты предпочитаешь, чтобы я приносил тебе ром, в тюрьму понятное дело, или ты пьешь только виски?
— Ты говоришь совсем о другом, Лопес.
(Так что же случилось с Хосе Лопесом — старым панком, адским водителем, не признающим правил, наркоманом и лириком? Однажды он вышел в магазин купить гвоздей, чтобы повесить несколько картин, и не вернулся.)
— Кто-то сказал, что устрица выращивает жемчужину, чтобы чем-нибудь себя занять. Может быть, что ракушки мастерят половой орган, чтобы какой-нибудь пенсионер их трахнул. Море не унимается, Болеслао, катафалк чертов. Не останавливается со времен Гомера.
Путешествие в обратном направлении ничем не отличалось от путешествия туда. Болеслао не хотел знать, куда они едут. Возвращение домой его немного пугало. Единственное, что на пенсии ему позволило почувствовать себя немного более свободным, были эти его поездки с Хосе Лопесом.
— Если хочешь, я подарю тебе ракушку, Лопес.
— Да пошел ты… чтоб тебя выдрали в задницу, Болеслао, может тебе понравится.
— Мне не понравится. Ракушка…
— А ты пробовал?
— Нет. Но даже и не подумаю. Ракушка…
— Ну, так попробуй, попробуй, потому что в твоем возрасте нужно попробовать все.
— Ракушка, я тебе говорю, была всего одна на берегу. Я хорошо смотрел. Если бы там была еще одна, то я подобрал бы ее для тебя. Но можешь взять эту. Ты привез меня и…
— И? Я не коллекционирую ракушек, дядя. Море, эта хромоногая голь, работает на совесть. Иногда у него получаются такие штуки как эта. Их надо раздавать абстракционистам. Искусство всегда в избытке, Болеслао. Я стал свободным человеком, когда понял, что искусства всегда навалом. Его всегда более чем достаточно. Природа производит на свет абстрактное и фигуративное, что угодно.