Филипп Клодель - Молчание Дневной Красавицы
На кладбище нас оказалось шесть человек: кюре, Остран-могильщик, Клементина Юссар, Леокадия Рено, Маргарита Бонсержан — три старухи, ходившие на все похороны, и я. Отец Люран прочитал последнюю молитву. Все слушали, склонив головы. Остран стоял, держа свои узловатые руки на ручке лопаты. А я смотрел на окрестности, на луга, уходившие к Герланте, на голые деревья на холме, на грязно-бурые дороги, на нависшее небо. Старухи бросили на гроб по цветку. Священник перекрестился. Остран начал закапывать могилу. Я ушел первый — не мог на все это смотреть.
В ту ночь я видел сон. Клеманс под землей плакала. К ней подбирались какие-то звери, с отвратительными мордами, клыками, когтями. Она закрывала лицо руками, а они набрасывались на нее, кусали, отрывая от ее тела кусочки, исчезавшие в их жутких пастях. Клеманс звала меня по имени. Рот ее был забит песком и корнями, а в глазах не было зрачков. Они были белыми и тусклыми.
Внезапно я проснулся. Мокрый, задыхающийся. Увидел, что я один в постели. И понял вдруг, какой большой и пустой может быть кровать. Подумал о ней, там, под землей, в первую ночь изгнания. И заплакал, как ребенок.
Были другие дни, не знаю сколько. И ночи. Я не выходил из дома. Колебался. Не решался. Брал карабин Гашентара, заряжал, засовывал дуло в рот. Я был пьян с рассвета до заката. Дом зарастал грязью и пах могилой. Я черпал силы в бутылке. Иногда я кричал, бился головой о стены. Соседей, зашедших ко мне, я выгнал. Однажды утром, посмотрев в зеркало и увидев там лицо, как у Робинзона, я испугался. И в это время в дверь постучалась сестра из клиники. Она держала в руках едва шевелившийся шерстяной сверток — это был ребенок. Но об этом я расскажу позже, не сейчас. Я это сделаю, когда закончу со всем остальным.
XX
Мьерк отправил маленького бретонца в тюрьму в В., несмотря на подтвержденное намерение армии расстрелять его. Речь шла лишь о том, кто первый его укокошит. Это заняло определенное время, достаточное для того, чтобы я его навестил. Он сидел уже шесть недель.
Я хорошо знал тюрьму. Это был старинный средневековый монастырь. Монахов заменили заключенные. Вот и все. Во всем прочем это место не слишком изменилось. Трапезная стала столовой, кельи — камерами. Просто добавили решетки, двери, замки и приделали по верху стен колья, ощетинившиеся колючками. Свет с трудом проникал в это обширное здание. Там всегда было сумрачно, даже в самые солнечные дни. Единственным желанием, которое испытывали входившие туда люди, было поскорее покинуть это место, и лучше бегом.
В тюрьме я сказал, что меня прислал судья. Это была неправда, но никто не стал проверять. Меня все знали.
Когда сторож открыл дверь в камеру маленького бретонца, я поначалу ничего не увидел. Но сразу же услышал. Узник тихонечко пел, детским голоском, довольно приятным. Сторож впустил меня и запер за моей спиной дверь. Глаза привыкли к сумраку камеры, и я заметил бретонца. Он был в прострации, сидел в углу, подтянув колени к подбородку, и беспрерывно качал головой, не переставая при этом петь. Тогда я видел его впервые. Он выглядел моложе своих лет. У него были прекрасные белокурые волосы и голубые глаза. Он смотрел в пол. Не знаю, услышал ли он, как я вошел, но когда я заговорил, он не удивился.
— Ну что, это правда, что ты убил девочку? — спросил я его.
Он прервал свою песенку и, не поднимая глаз, стал напевать на ту же мелодию: «Это я, это я, это правда я…»
Я сказал ему:
— Я не судья и не полковник, не бойся меня, можешь мне сказать.
Он посмотрел на меня с отсутствующей улыбкой, как будто явился издалека и хотел бы там остаться. Он все качал головой, как ангелочки над рождественскими яслями, куда кладут монетки для милостыни, а они потом долго благодарят. И без всякого перехода он снова затянул свою песню про «спелую ниву, жаворонков, свадьбу и букеты».
Я недолго там пробыл, все глядел на него, главное, — на его руки, и задавал себе вопрос, похожи ли они на руки преступника. Когда я уходил, он не повернул головы, продолжая напевать и раскачиваться. Через полтора месяца он предстал перед военным трибуналом по обвинению в дезертирстве и убийстве, был признан виновным по обоим пунктам и, когда подошла его очередь, расстрелян.
Дело было закрыто.
Мьерку и Мациеву удалось в одну-единственную ночь сделать из маленького крестьянина полоумного, а также идеального, во всем сознавшегося обвиняемого. Конечно, об эпизодах той пресловутой ночи я узнал позже, когда разыскал наконец Деспио. Но уже тогда я знал, что ни судья, ни полковник почему-то не допрашивали прокурора. Все, что рассказала Жозефина, было предано забвению. Я часто пытался найти этому объяснение. Ведь Мьерк ненавидел Дестина, в этом не было никакого сомнения! И тут подвернулся такой прекрасный случай, можно было досыта поиздеваться над ним и вывалять в грязи его имя и голову римского императора.
Но оказывается, есть кое-что посильнее ненависти — это неписаные правила общества. Дестина и Мьерк принадлежали к одному и тому же кругу. Хорошее происхождение, воспитание в кружевах, целование ручек, автомобили, лепные украшения и деньги. По ту сторону фактов и настроений, выше всех законов, которые наплодили люди, существуют сговор и взаимная вежливость: «Ты меня не трогай, и я тебя не трону». Предположить, что кто-то из своих может быть убийцей, значит предположить, что и ты можешь им быть. Это значило бы прилюдно признать, что у тех, кто, кривя губы, смотрит на нас свысока, как на куриный помет, душа гнилая, как у всех прочих людей, что они такие же, как остальные. И это может стать началом конца, конца их света. И стало быть, это невозможно.
И к чему Дестина убивать Дневную Красавицу? Допустим, он говорил с ней, но убивать?
Когда арестовали маленького бретонца, в его кармане нашли пятифранковую бумажку, помеченную карандашным крестиком в верхнем левом углу. Аделаида Сиффер официально признала в ней купюру, которую она дала своей крестнице в то злополучное воскресенье. У нее была привычка помечать деньги крестиками, служившие доказательством, что это ее деньги, и ничьи более.
Дезертир клялся, что он нашел бумажку у канала, на берегу. Значит, он действительно проходил под «Кровяной колбасой», знаменитым раскрашенным мостом! Ну и что? Что это доказывает? Они как раз там и ночевали, вместе с типографом, укрываясь от дождя и снега, прижавшись друг к другу: жандармы видели примятую траву и отпечаток двух тел. В этом он тоже сразу признался.
С другой стороны канала, почти напротив того места, где находится калитка, расположена заводская лаборатория. Это не очень высокое длинное здание, похожее на большую стеклянную клетку, освещенную днем и ночью. Днем и ночью, потому что Завод никогда не останавливается и в лаборатории постоянно присутствуют два инженера, проверяющие количество и качество того, что выходит из брюха чудовища.
Когда я захотел поговорить с теми, кто был на посту в ночь убийства, Арсен Мейер, начальник отдела кадров, уставился на карандаш, который держал в руке, поворачивая его и так и этак.
— На нем ответ написан, что ли? — спросил я Мейера. Мы были давно знакомы, и за ним числился должок: я закрыл глаза на то, что в 1915 году его старший, никчемный парень, решил, что армейское имущество — одеяла, котелки и продовольствие, находившееся в ангарах около площади Свободы, принадлежит ему. Я наорал на этого здоровенного болвана, он вернул все на место, и я не подал рапорта. Никто ничего не заметил.
— Их здесь больше нет… — сказал мне Мейер.
— И давно их здесь нет? — спросил я. Не отрывая глаз от карандаша, он что-то прошептал, но так тихо, что мне пришлось напрячься, чтобы услышать.
— Они уехали в Англию, два месяца назад…
Англия, да еще во время войны — это же почти край света. А два месяца назад — это значило сразу после преступления.
— Почему они уехали?
— Им велели.
— Кто?
— Директор.
— Этот отъезд был запланирован?
Карандаш в руках Мейера сломался. Мейер вспотел.
— Тебе лучше уехать, — сказал он. — Я получил определенные распоряжения. Хоть ты и полицейский, но по сравнению с ними — мелочь.
Я не хотел больше ему надоедать. Оставив его в смущении, я решил, что завтра обращусь с вопросом к самому директору.
Я не успел. Назавтра, на рассвете, мне принесли повестку. Судья хотел меня видеть как можно скорее. Я знал, зачем. Новости распространяются быстро.
Как обычно, меня встретил Паршивый и промурыжил в прихожей целый час. Из-за двери, обитой кожей, доносились веселые голоса. Когда Паршивый пришел сказать, что судья сейчас меня примет, я был занят тем, что отковыривал пальцем полоску красного шелка, отклеившуюся от стены. Я отодрал добрых сорок сантиметров и изорвал ее на мелкие кусочки. Секретарь посмотрел на меня удивленно и огорченно, как на больного, но ничего не сказал. Я пошел за ним.