Дмитрий Стахов - Ретушер
Полу-ню подходили великолепно. Распластанные телки, демонстрирующие свое естество, полностью накрывались статьей УК о порнографии. Полу-ню ускользали из-под суровых статей. Псевдохудожественные изыски придавали им видимость творений: кисея на причинном месте, легкая тень на груди, выстроенный свет, грим, мази, позволявшие задекорировать некстати появившийся прыщик, – полунювые модели были все в теле, жрали пирожные с кремом, в чай клали по пять ложек сахара.
Что-то во мне сопротивлялось, что-то заставляло меня одеревянивать натуру, тем самым как бы выражая свое отношение и к ней, и к заказчикам. Таким же дубам. Последствия оказались далекоидущими. Все снимаемое – уже после того как я перестал бояться статей УК, после того как рынок начал властно требовать иного – стало деревянным.
Татьяну я снимал в пансионате. На следующий день после танцев. Снимал ее – она просила сама – и следующей ночью, вернее, перед самым рассветом, в неясной дымке, в предрассветном тумане.
И утром, и днем, когда мы собирались в обратный путь.
Зачем она позволяла себя фотографировать? Все-таки не верила в мои способности? Полагалась на свою безнаказанность, на то, что на нее у меня рука не поднимется? Или же, будучи безвольным, послушным орудием, смирилась с планом по устранению свидетелей и, зная, чем это ей грозит, не могла найти силы отказаться? Если и так, все равно ей нет оправдания: как раз причастность к групповщине прощена быть не может, в отличие от самого тяжкого, но своего собственного проступка.
Впрочем, это сейчас я задаюсь такими вопросами. Это сейчас я размышляю о том, кто она – орудие или стрелок.
Тогда, в пансионате, еще до того, как наутро я взял в руки камеру, еще ночью в каждом движении любви, в каждом ее объятии, возгласе я видел приближающееся освобождение.
Татьяна словно возвращала меня к жизни. Выгибаясь, обхватывая мою поясницу ногами, она как бы указывала путь, на котором я смогу вновь обрести вроде бы навсегда утерянные свежесть и непосредственность. Контакт. Рецепт был на удивление прост: надо любить, не трахать – любить! – и не стесняться своего чувства.
Уже на пробных отпечатках – правда, почти через сутки после возвращения – я смог проследить динамику: модель оживала от снимка к снимку.
Да, еще в первую нашу ночь она попросила достать камеру. Мне показалось, что она шутит.
– Тебя это возбуждает? – спросил я.
– Меня возбуждаешь ты! – Она перекатилась через меня, поцеловала, встала с постели и, ступая на мысках, подошла к высокому, от пола до потолка окну, выходящему на узкую лоджию, что опоясывала весь домик.
Татьяна настежь открыла окно, и стрекот неугомонных ночных насекомых заполнил комнату. Она стояла в проеме окна и, приподнимая плечи, глубоко вдыхала тягучий прохладный воздух. Свет лампы возле постели придавал ее телу на удивление мягкий, почти малиновый оттенок. Ягодицы отбрасывали короткую тень на бедра, лопатки появлялись из-под хвоста свободно упавших волос и вновь пропадали.
Стараясь ступать неслышно, я подобрался к ней, обхватил ее сзади.
Соски были напряжены и холодны. Живот был втянут. Я опустил руку ниже, прижался к ее спине.
– Это что? Объектив? – отклоняясь чуть назад, спросила она.
– Он самый. – Я чуть напрягся, ей пришлось сделать шаг вперед; чтобы не упасть, она выбросила руки, оперлась об ограждение балкона, расставила пошире ноги.
– Длиннофокусный? – спросила она.
– Что? – Я уже был в ней. – Не знаю. А ты как думаешь?
– Длиннофокусный! – выдохнула она.
Днем я рассказал ей о странном своем собутыльнике, о фотографии, с которой стараниями моего отца исчез дуче, позже расстрелянный итальянскими партизанами.
– Может, тебе найти этого человека? – спросила она.
Сама заботливость!
– Зачем?
Мы медленно плыли по течению. От того, что Татьяна, лежавшая на скамье, шевелила опущенными в воду ногами, лодка слегка покачивалась.
– Он наверняка знает что-то еще! Тебе обязательно надо с ним поговорить! Обязательно!
– Не раскачивай! Перевернемся!
– Боишься? Трусишь? – Она взбрыкнула, и мы перевернулись.
Только после обеда – точнее, после послеобеденных ласк – я отправился в корпус на поиски летописца органов, но нянечка сказала, что его увезли ночью на «скорой». Острая сердечная недостаточность.
Была еще ночь. Рассвет. Обратно мы, опять заплутав, ехали долго и приехали вечером.
Вот где-то между ночью, рассветом и, уже в городе, вечером Татьяна со мной и поделилась. Сейчас я, конечно, вижу в ее рассказе один только расчет, но тогда! Да во мне все взорвалось! Я был готов бросить все, был готов помчаться что есть мочи и, разыскав совратителя, эту гнусную тварь, раздавить его!
Тот вечер просто стоит перед моими глазами: летняя пыль, красное солнце, на набережной стоят трайлеры, водители-турки, жестикулируя, пытаются доказать гаишнику, что им во что бы то ни стало надо проехать через центр.
Таня жила в том же большом доме на набережной, где жил и мой погибший отец. В моем бывшем доме.
– У тебя здесь квартира? – спросил я.
– Снимаю, – ответила она.
Мне не хотелось с ней расставаться, не хотелось, чтобы она просто так вышла из машины, хлопнула дверцей. Я хотел навязаться к ней в гости, но она ответила неожиданным отказом. Я предложил поехать ко мне, но она сказала, что ей надо переодеться, принять ванну, что завтра у нее рабочий день. Хорошо, решил я про себя, хорошо, завтра же мы увидимся!
– Тогда – до завтра? – сказал я, притормаживая у тротуара.
– До завтра! – Она поцеловала меня в щеку. Признаюсь: я пошел за ней.
В слежке за женщиной заключено некоторое очарование. В слежке же за такой, как она, за той, что воплотила мои юношеские мечтания и, по большому счету, самого меня, – не просто очарование. Близкий к оргазму экстаз. Но – сродни расковыриванию болячки, нарыва.
Я шел за ней каких-то метров двадцать, ужасно боясь, что она обернется. Теперь мне кажется, она знала, что я иду за ней, но тогда в ее походке сквозила усталость – еще бы, так сыграть непростую роль, выложиться и не устать! – она сутулилась, сбивалась с ритма. Татьяна не обернулась.
Я уже знал – это не Лиза. Ничего Лизиного в ней после нашей близости не оставалось, как будто Лизино могло существовать лишь до моего проникновения.
Она вошла в подъезд, я из-под сводов арки вернулся в машину и на покинутом ею сиденье обнаружил черный конверт. Мне не нужно было его раскрывать: я и так знал, что в нем. И расчет ее был верен. Пока что верен.
У моего крыльца стояли машины – милицейский патрульный «уазик», машина «скорой помощи» и «жигуленок» с подозрительно большим для частной машины количеством антенн на крыше. На крыльце высился здоровенный малый в камуфляжной форме, с трансформированной в шапочку и поднятой на лоб маской. По автомату, закинутому за спину, я понял, что если что и произошло, то все уже и кончилось. Если кому-то и было суждено получить этим автоматом по зубам, он уже получил.
Возле машин стояли два мирно беседовавших милиционера, один из которых оказался нашим участковым. Участковый сразу и ошарашил известием: в мастерскую лезли воры, вернее, вор, который погиб при исполнении своего, так сказать, воровского промысла.
Сопровождаемый участковым, я поднялся по ступеням крыльца, камуфляжный открыл нам дверь, и первым, кого я увидел, был тот самый лысый, что допрашивал меня после бойни в ресторане. Участковый, словно распорядитель на какой-то тусовке, подвел меня к лысому и кисло ему улыбнулся, после чего утек на улицу.
Посередине мастерской, накрытое простыней, лежало тело, два санитара стояли возле носилок, вокруг царил полнейший разгром, сновали какие-то люди в штатском, что-то чиркали в своих блокнотах.
– А, это вы! – несколько разочарованно, с таким выражением, словно ожидал увидеть кого-то другого, сказал лысый. – Вовремя. Тут у нас ограбление. Соседи вызвали патруль, а раз тут труп, приехали и мы. – Он взял меня за руку, словно нашкодившего мальчика, подвел к носилкам, кивнул санитарам – точь-в-точь как в голливудском фильме. Однако санитары были не из голливудского мира и, сохраняя прежнее тупое выражение лиц, на кивок никак не прореагировали. Лысому пришлось самому наклоняться к носилкам, пришлось самому приподнимать простыню.
На носилках лежал мой дорогой отставник. Весь в успевшей запечься крови, с изрезанными руками, с зияющей раной на шее.
Честно признаться, первой моей мыслью было – не работал ли я и с его негативом? Нет, не работал, уже несколько успокоено вздохнул я. Но успокоение посетило меня на считаные мгновения: что делал отставник в мастерской, отчего он погиб, да так, словно попал под гильотину?
– Вы знаете этого человека? – спросил лысый.
– Конечно, – ответил я. – Мой сосед.
Лысый вновь кивнул санитарам, на этот раз они зашевелились, набросили простыню, потащили носилки к дверям. Там произошла заминка, санитарам пришлось слегка наклонить носилки, тело чуть было не свалилось на пол. Несший сзади коленом подпихнул отставника на место, но отставничья рука все-таки свесилась почти до пола, ударилась о высокий порог. Раздался незнакомый звук телефонного звонка, один из сновавших по мастерской штатских вытащил из кармана телефонную трубку, раскрыл ее, послушал, что ему говорят, протянул трубку лысому.