Джон Ирвинг - Свободу медведям
— Нет, ты уже получила свое. Каждой по штучке. Есть тут кто еще?
— На весь парк всего четыре белки, — сказал Зан.
Однако моя мать утверждает, что она видела пять; они принимаются считать белок заново.
— Только четыре, — повторяет Зан.
— Нет, — уверяет Хильке. — Та, что прихрамывала, куда-то пропала.
Но Зан полагает, что это та самая, четвертая, которая теперь прыгает и поэтому не видно ее хромоты.
— Нет, это другая, — настаивает Хильке, и они приближаются к белке, которая преследует собственную тень. Однако тень ее мало интересует. Зан опускается на колени, загораживая белке солнце, а Хильке предлагает ей миндаль. И тут белка начинает ходить, прихрамывая, непонятно почему кругами.
— Что-то вроде утренней гимнастики, — говорит Зан, и Хильке подносит миндаль поближе. Однако белка отскакивает назад, вертясь на месте во всех направлениях, словно необъезженный мустанг, который пытается сбросить своего седока.
— Возможно, это тренированная белка, — предполагает Хильке и замечает розовое пятнышко у нее на голове.
— Она лысая, — говорит Зан и протягивает руку.
Белка вертится, и только по кругу. А когда Зан берет ее и сажает себе на колени, то замечает, что лысое пятно имеет определенную форму — оно протравлено на головке белки. Белка закрывает глаза и ловит ртом воздух; чтобы получше рассмотреть пятно, Зан задерживает дыхание. На голове белочки розовая, безупречно выжженная свастика.
— О господи! — восклицает Зан.
— Бедная зверушка, — вздыхает моя мать и снова предлагает белке миндаль. Однако белка в шоке и едва не теряет сознание. Возможно, тогда ее подманили именно миндалем. У шрама голубоватые края, он пульсирует — признак того, что белка больше не желает иметь дело с орехами. Зан отпускает ее, она снова начинает двигаться по кругу.
Потом моя мать стала дрожать. Зан прячет ее голову в большой меховой воротник своей кавалерийской шинели — модной теперь среди студентов, политиков и журналистов; в холодные дни в студенческих аудиториях стоит такой запах влажного меха, что в университете пахнет как в крольчатнике.
Ряд трамвайных вагончиков движется по Стадионгассе, медленно покачиваясь на ходу; вагоны вздрагивают и трясутся, словно тяжелый человек на озябших, нетвердых ногах. Ладошки в вагонах стирают пар со стекол на окнах, через них видно покачивающиеся шапки; несколько размазанных по стеклу пальцев указывают на парочку, дрожащую в Ратаузском парке.
Ветер продолжает дуть; белки ежатся, когда ветер продувает им шерстку. Не обращая внимания ни на ветер, ни на что другое, пятая белка продолжает двигаться одной ей присущим способом: кругами и вприпрыжку — возможно, пытаясь отыскать потерянную где-то шапочку или понять то, что для понимания белок недоступно.
— Куда-нибудь в теплое место? — предлагает Зан, чувствуя, как Хильке Мартер затаила дыхание.
Моя мама кивает, ударяясь головой в его чистый, гладкий подбородок.
Третье наблюдение в зоопарке:
Понедельник, 5 июня 1967 @ 7.30 вечера
Признаюсь, я не заметил каких-либо свидетельств жестокости, проявляемой по отношению к этим животным со стороны служителей или посетителей зоопарка. Небрежность — это я видел, но настоящей жестокости — пожалуй, нет. Конечно, я буду продолжать наблюдать, но сейчас мне лучше не высовываться из своего укрытия. Очень скоро уже стемнеет, и я смогу произвести более тщательное исследование.
У меня было достаточно времени, чтобы спрятаться. Незадолго до пяти через Биргартен прошел уборщик, метя большой метлой вымощенный плитами тротуар.
Итак, я поднялся и двинул прогулочным шагом. По всему зоопарку слышится шарканье метлы. Когда я проходил мимо уборщика, он сказал:
— Зоопарк скоро закрывается.
Я даже видел публику, которая торопилась к воротам, — похоже, она опасалась, как бы ее не заперли здесь на ночь.
Я решил, что не стоит пытаться спрятаться у какого-нибудь животного, поскольку если я спрячусь в загоне с каким-нибудь безобидным зверем, то меня сможет обнаружить ночной сторож, в чьи обязанности входит мыть животных или проверять их перед сном — почитать им на ночь сказку или даже поколотить.
Я подумал об отдаленном загоне для горного барана с Юкона, который был расположен на вершине насыпной горы — обломках руин, скрепленных при помощи цемента человеческими руками. От юконского барана открывался самый лучший обзор в зоопарке, но меня беспокоила мысль о проверке перед сном, и, кроме того, я еще подумал о том, что у животных могла быть собственная система передачи сигналов тревоги.
Поэтому я укрылся между высокой живой изгородью и забором, огораживающим участок поля для Смешанных Антилоп. Длинная живая изгородь оказалась очень густой, однако у самых корней я отыскал просветы, через которые можно было смотреть сквозь ограду. В одну сторону я могу наблюдать за дорожкой, ведущей к Кошачьему Жилищу, мне также были видны крыши Жилища Мелких Млекопитающих и Жилища Толстокожих; в другую сторону дорожки я могу видеть большой персональный загон для сернобыка и всю дорожку до того места, где обитают австралийские животные. Под прикрытием этой живой изгороди я могу передвигаться почти на пять ярдов в обоих направлениях.
Как только сторожа уйдут, они перестанут представлять для меня опасность. После официального закрытия зоопарка мимо моего убежища прошли уборщики. Они двигались, метя дорожку и монотонно бубня:
— Зоопарк закрыт. Остался здесь кто-нибудь? — словно делали из этого игру.
Потом я увидел тех, кого можно назвать официальной охраной, — двух сторожей, а может, это был один, только я его видел дважды. Он — или они — больше часа занимались тем, что проверяли клетки: что-то дергали, где-то бряцали, позванивая огромным кольцом с ключами; потом, похоже, удалились в сторону центральных ворот. Просто отсюда мне не виден главный вход, однако час спустя после моего последнего наблюдения я услышал, как центральные ворота отворились и захлопнулись.
После этого я не видел ни одного из них. Лишь без четверти семь я услышал скрип ворот. Животные уже успокоились; кто-то с зычным голосом был явно простужен. Посижу пока за живой изгородью. Я не думаю, что ночь будет настолько темной, насколько мне хотелось бы, и, хотя прошел почти целый час с того момента, как я видел или слышал другое человеческое существо, я знал, что здесь кто-то есть.
Тщательно отобранная автобиография Зигфрида Явотника:
Предыстория I (продолжение)
22 февраля 1938 года: днем в кафе на Шауфлергассе. Моя мать и Зан протирают запотевшее стекло и смотрят на здание администрации канцлера на Баллхаузплац. Однако канцлер Курт фон Шушниг[8] не собирается подходить к открытому окну сегодня.
Караульный административного здания канцлера топает ногами и с завистью поглядывает на кафе, где, кажется, наступила оттепель; снег припорошил усы караульного, и даже его штык поголубел. Зан думает, что ствол ружья полон снега и от него никакого толку.
Но в конце концов, это всего лишь почетный караул, печально прославившийся в 1934 году, когда Отто Планетта прошел мимо почетного, незаряженного ружья и застрелил предшествующего канцлера, тщедушного Энгельберта Дольфуса[9], из своего не почетного, но заряженного оружия.
Однако поступок Отто не многое изменил; нацист доктор Ринштелен попытался покончить с собой, неудачно выстрелив в себя из пистолета в номере отеля «Империал». А Курт Шушниг, друг Дольфуса, беспрепятственно занял его пост.
— Интересно, заряжает ли теперь ружье почетный караульный? — говорит Зан.
А Хильке со скрипом проводит рукавичкой по окну, прижимается носом к стеклу.
— С виду оно похоже на заряженное, — говорит она.
— Ружье и должно походить на заряженное, — отвечает Зан. — Однако это выглядит просто тяжелым.
— А почему бы вам, студент, — вмешивается официант, — не встать на место караульного и не проверить это?
— Оттуда мне не будет слышно ваше радио, — говорит Зан, чувствуя себя здесь слегка неспокойно — новое место с неопробованной волной, однако оно ближайшее к Ратаузскому парку.
Радио звучит довольно громко, оно привлекает внимание караульного, и его ботинки начинают пританцовывать.
На улице останавливается такси, и его пассажир стремительно бросается к зданию администрации канцлера, приветствуя караульного взмахом руки. Водитель подходит и прижимается лицом к окну кафе, его ноздри растопыриваются, как у рыбы, приплывшей из снежного океана к дальней, стеклянной стене своего мира — аквариума; он заходит внутрь.
— Да, что-то происходит, — произносит он.
Но официант лишь спрашивает:
— Коньяк? Чай с ромом?