Юрий Козлов - Разменная монета
Хлопнула дверь.
Тишина.
Никифоров опять заснул и окончательно проснулся на рассвете, когда над землёй стоял густой туман, и солнце застревало в нём, как ложка в неразмешанной простокваше. Неведомая сила подняла Никифорова с нагретой койки, заставила одеться, приблизиться к окну. И, только встав у окна, уставившись в непроницаемую простоквашу, он понял, что хочет увидеть Никсу! Это было настолько нелепо, что ему стало смешно. Никса должна стоять на рассветном холоде, ждать, когда он соизволит выглянуть в окошко! Ха-ха! Да он спятил. Но тут же понял, что не спятил. Просто мысль явилась ему как бы в зеркальном отражении. Не случайно же они и купались с Никсой, хоть и порознь, а в одном месте! Хоть на реке полно мест. Значит, Никса хочет, чтобы он пришёл к ней под окно!
Никифоров вышел на улицу, почистил зубы, умылся из гремящего рукомойника ледяной водой. Он знал, куда выходят окна комнаты, в которой жила Никса, пошёл туда и странно стоял под поскрипывающей железной пионерской мачтой без флага в светлеющей истаивающей простокваше. Опомнился Никифоров, когда в корпусе захлопали двери, первые ласточки полетели в дощатый сортир, находящийся в другом конце лагеря.
Зачем он стоял? Чего хотел? И если бы вдруг Никса вышла к нему, как солнышко в песочном ватнике, что бы он ей сказал? Никифоров с ужасом подумал, что только бы смотрел на неё, как дебил; и, как дебил же, улыбался бы. Такое простительно в шестнадцать лет, но… когда за двадцать? Что-то происходило с Никифоровым помимо воли Никифорова. Это ему не нравилось, так как было слабостью. Слабости же всегда оборачивались неприятностями и бедами. Это Никифоров знал твёрдо. Он не увидел Никсу ни до завтрака, ни на завтраке. Никсин ватник песочного цвета сделался ватником-невидимкой. Никифоров полюбопытствовал у девицы с её курса, где Никса. «А только что была здесь», — ответила девица.
Не увидел Никифоров Никсу и на поле, хоть и всматривался до одури в перемещающиеся вдоль борозд фигурки с корзинами.
Он увидел её там, где совсем не ожидал. Вдруг нестерпимо захотелось спать. Никифоров в таких случаях уходил в стога. Ближние стога оказались занятыми. В одном, матерясь, играли в карты. В другом целовались. Никифоров пошёл в дальние. Он заранее приглядел себе стожок — косматый, вызолоченный солнцем, напоминающий княжескую грузинскую папаху. Никифоров приблизился к стогу и… увидел Никсу.
Она спала, запрокинув руки за голову, и чему-то улыбалась во сне. Светлые её волосы перепутались с сеном, рот был чуть приоткрыт, ватник расстёгнут, и рубашка под ватником расстёгнута, как тогда на шоссе…
Никифоров стоял и смотрел на неё, как будто видел последний раз в жизни. И если бы Никса спала ещё час, он бы час стоял и смотрел.
Но она открыла глаза через минуту. И тогда Никифоров понял, зачем искал её всё это время, зачем ползал в заиндевевшей траве под звёздами, зачем всматривался в ночные деревья, зачем стоял на рассвете в тумане под её окнами. Он искал её, чтобы сказать слова сколь значительные, столь и нелепые, сколь оригинальные, столь и пошлые, сколь смешные, столь и печальные, сколь правдивые, идущие от сердца, столь и лживые, идущие от развращённого ума. — Я люблю тебя, Никса, — сказал Никифоров.
10
…Проснулся он, как всегда, от звона будильника. Дочь ходила в подготовительную группу детского сада. Занятия там начинались в половине восьмого. Вставать поэтому ей и Татьяне приходилось в шесть.
Никифоров обычно, хоть и просыпался от звона будильника, потом опять засыпал. А сегодня не мог заснуть. Лежал в темноте, вслушиваясь в происходящее на кухне. А там ничего особенного не происходило. Татьяна поторапливала Машу, та капризничала. Татьяна злилась, ругалась. Прежде всё это изрядно раздражало Никифорова: непременное выяснение расписания занятий, поиски физкультурной формы, каких-то заколок, препирательства за завтраком: Маша требовала яичницу, Татьяна насильно совала ей кашу. «Неужели нельзя приготовить всё с вечера?» — злился Никифоров.
Нынче же доносившиеся до него слова звучали как музыка. Никифорову хотелось встать, сказать им, как он их обеих любит. Конечно, он всегда их любил, но как он сильно их любит, понял только сейчас, когда… Никифоров застонал, накрыл голову подушкой. Это был не отпускающий кошмар. Он был близок к тому, чтобы выбежать в кухню, прижать к себе дочь, упасть перед Татьяной на колени: «Останься со мной!»
Это была бы сцена в духе Достоевского.
И собственная роль в ней Никифорову не нравилась.
Он подумал, что много лет назад уже принимал участие в сцене в духе Достоевского.
И тогда собственная роль ему, в общем-то, понравилась.
Нынешняя сцена должна была произойти на крохотной кухоньке, на потёртом линолеуме, под самолётный (что-то с ним случилось) гул холодильника, под занимающийся за окном тягостный зимний рассвет, когда мысль о самоубийстве кажется, в сущности, не такой уж вздорной мыслью.
Давняя сцена происходила августовским или сентябрьским вечером в подъезде никифоровского дома, неожиданно пустом в тот час, хотя, казалось бы, жильцы должны были косяком возвращаться с работы. Длинные красные лучи, как копья, расходились по стенам, ступенькам, по сетке лифта, толстой крашеной трубе мусоропровода геометрически выдержанными квадратами, трапециями, прямоугольниками. Вечернее солнце было консервативно, предпочитало двухмерную геометрию Евклида. Соответственно, на свет и тень было поделено спиральное пространство подъезда. Убогая тень от обшарпанных, загаженных творений рук человеческих вызывающе контрастировала с вечным светом. Как созвездие Пса с псом, воющим в квартире где-то наверху.
Никифоров подумал, что почему-то определяющие события в его жизни происходят именно осенне-летними вечерами под косыми красными лучами. И он, как правило, удачлив в этих лучах. Конечно, в иные времена, иные периоды суток тоже происходят какие-то события. Но не определяющие, не в духе Достоевского, и не столь Никифоров в них удачлив.
Он решил не вставать, не идти на кухню со словами любви. «До вечера я, может, и дотяну, — подумал Никифоров, — но вот до лета, а тем более до осени — вряд ли…»
А тогда — много лет назад — Никифоров легко вбежал в подъезд, ничуть не огорчился, что лифт опять неисправен, опять висит чёрным гробом между первым и вторым этажами. Через две, через три ступеньки прыгал Никифоров. В голове славно шумело шампанское, только что выпитое с Никсон в кафе-мороженом. Всё между ними было решено. Они подали заявления в загс. Нашли через знакомых однокомнатную квартиру в Кузьминках, которую согласилась сдать на год бойкая вороватая бабуся. Единственным её условием было: деньги за весь год вперёд! Никифоров сумел собрать две трети требуемой суммы. За тем, что осталось, Никса как раз сейчас и поехала в Орехово-Зуево к родителям, которые обещали дать.
Никифоров был доволен, как всякий человек, свершивший выбор и тем самым избавившийся от сомнений. Два года назад Никифоров сказал проснувшейся в стогу, сделавшей из ладони козырёк от солнца Никсе, что любит её. И — самое смешное — повторил это сегодня, когда они вышли из загса, хотя менее располагающего к произнесению подобных слов места трудно себе вообразить.
А между двумя разами была целая жизнь, в которой Никифоров и Никса сделали всё возможное, чтобы сделать невозможными эти слова. И тем не менее они были произнесены. Значит, в них заключалась истина. Независимая от эмоций, настроений, умозаключений и прочего истинная истина, сродни двум главным: или человек живёт, и всё ещё возможно, или же он умер, и уже невозможно ничего. Такие истины иногда называются судьбой, и Никифоров был доволен, как всякий человек, подчинившийся судьбе и наивно ожидающий за это от судьбы снисхождения. Это потом Никифорову откроется, что ожидать какого-то снисхождения от судьбы глупо и смешно. Что самое яростное противостояние судьбе — всё равно подчинение судьбе. Разницы нет, законов нет. И в то же время они есть, и справедливы ровно настолько, насколько этого хочет Бог. А Бог устремлён в справедливость, как в плюс бесконечность. Бог — истинная машина справедливости. Вот только куда едет машина — непонятно.
Два года Никифоров пытался разрушить в своём сознании образ Никсы, два года внушал себе, что она ему не нужна. Но какая-то сила периодически сводила их. Всегда неожиданно, неурочно, когда ни он, ни она об этом не думали. И каждый раз эта сила оказывалась сильнее других сил, связывающих их в данный момент с местом, временем, теми или иными людьми, а также и приличиями. Это было притяжение, переходящее в несовместимость, страсть, переходящая в ледяное равнодушие, растянувшаяся во времени попытка повенчать пса с созвездием Пса.
Их сближения как будто происходили для того, чтобы оба окончательно убедились: вместе им никак нельзя. Нормальным людям достаточно одного раза. Но Никифоров и Никса не были нормальными людьми. Вернее, были нормальными порознь, но не вместе, если находили противоестественное счастье в бесконечных подтверждениях невозможности быть вместе. И чем искреннее они в этом утверждались, тем искреннее было их стремление устроить свою жизнь друг без друга. Они напоминали рассорившихся на пляже детей, каждый из которых после ссоры взялся строить собственный домик из песка. И это порой очень даже кропотливое строительство продолжалось до очередного сближения, в результате которого прежние домики растаптывались в угоду новому, который они начинали строить вместе и про который знали, что никогда не построят. И они сами страдали. И страдали другие, обманувшиеся их искренностью люди, поверившие, что домики не из песка.