Николай Тихонов - Роман-газета 1968-24 Тихонов Н. Книга пути
Где бы он ни появлялся, всюду радовались ему, встречали его с поклонами, говорили с ним почтительно и сердечно. Так было и сегодня в Мандалае. Днем он видел великое множество людей, а сейчас ночь пришла разделить его бессонницу, его одиночество.
Неуклюже крутился под потолком фён(так в оригинале), бесцельно рассекавший неодолимую духоту. В это время года жаркая, влажная, сверкавшая мириадами раскаленных звездных осколков ночь была настоящим мучением для местных жителей, не говоря уже о заезжих иностранцах. Они могли поминутно бросаться под душ, или заворачиваться в мокрые простыни, или глотать ледяное виски, принимать разное снотворное — ничто не могло им помочь.
Они могли раздеться догола, лечь прямо на циновки, на каменный пол, и все равно они вскакивали, обливаясь горячим потом. Если же с отчаяния они пробовали завернуться с головой в одеяла, то тут же чувствовали, что их тела начинают рассыпаться кусками тяжелого пепла, как будто их заживо сжигают в крематории.
Мандалайская ночь беспощадна. Темным жаром пышет каждый угол комнаты, горячий зной стекает с неподвижных, покрытых черной листвой деревьев, влажность плавает в воздухе, который не дает ни глотка прохлады.
Сеяджи с детства привык к таким ночам, к иссушающей темноте. Он сидел прямо, откинув голову назад, и смотрел в ночь печальными, усталыми глазами.
Его лицо блестело от пота, и он вытирал его время от времени большим клетчатым платком. Ему было трудно дышать. Годы брали свое. Последнее время его часто посещала бессонница. И сегодня такая ночь — сна не будет.
Он расстегнул ворот двубортной легкой оранжевой куртки. Под ней влажная и неприятно липкая белая рубашка. Под пальцами ломко шуршали новые серые с зелеными полосами «лонджи». Он скинул сандалии. Его любимая палка с инкрустациями поблескивала из угла узорчатыми украшениями.
Он сидел, тяжело дыша. Морщины на его блестящем от пота бронзовом лице были резко обозначены. Седые усы точно вспенились, повлажнев. Он смотрел на большое, темное, темнее ночи, дерево. Оно вставало, расплываясь в темноте у балкона, как будто ждало, когда можно будет заговорить с великим старцем о своей долгой жизни.
Фён визгливо гонял под потолком горячие волны. Слегка шевелилась, смутно белела раскрытая противомоскитная сетка над кроватью. Сеяджи смотрел в ночь, и на ее лакированном черном экране перед ним плыли, дробясь, мелькали картины, обрывки долгого, только что прошедшего дня.
Он прилетел в Мандалай на старом, дребезжащем, как телега, самолете, который еще залетал передохнуть в Хе-хо, прежде чем доставить Сеяджи на место. Уже на аэродроме его окружили тысячи людей. Тут перемешались и горожане, и приехавшие увидеть его крестьяне из окрестностей. Многие махали голубыми флажками. Дети в национальных костюмах били в барабаны, играли на трубах, пели. Улыбающиеся золотощекие девушки в белоснежных блузках, в розовых, синих, красных праздничных, расшитых всеми узорами юбках, с лучшими ожерельями на смуглых шеях, с цветами в руках кричали ему нараспев приветствия, провозглашали лозунги, подносили цветы.
Потом его посадили в большую черную машину, в которую накидали много белых и розовых цветов. Она медленно двинулась. За ней следовал целый поезд машин. Впереди шел «джип» с голубым флажком мира. Сидящие в нем непрерывно возвещали о том, кто следует за ними.
Улицы города шумели, как в дни храмового праздника. Незаметно наступил вечер. Засияло много огней. Собрание назначено было в старом, прославленном монастыре. Вокруг Сеяджи теснились монахи. Их оранжевые одеяния вспыхивали, как гигантские цветы. Звучали гонги, призывавшие на собрание. Где-то гудели барабаны.
Зал не мог вместить всех желающих видеть и слышать Сеяджи. Стояли во дворах монастыря, во всех переходах, на улице. Всюду были репродукторы. Стульев в зале не хватило. Люди расположились на полу, в проходах, даже сзади сидящих в президиуме. Было тесно и душно. Ни один человек не ушел. Сеяджи взглянул на первый ряд. В новых, гладких, как будто накрахмаленных, желтых одеждах сидели совсем молоденькие монахи, почти мальчики. Он улыбнулся им, вспомнил — сам был таким. Сухие, похожие на высушенных стрекоз старухи курили свои толстые зелено-серые сигары. Клочья дыма плавали в воздухе, как от чудовищных курильниц.
Читали разные приветствия, стихи, речи. Потом попросили Сеяджи, чтобы он сказал свое слово. Он всегда выступал охотно, сильно. И сейчас почувствовал себя, как в далекие прошлые времена, говорил долго, пускал шпильки в тех, кто сидит там, наверху, в Рангуне, и занимается не тем, чем нужно.
Все там у них уходит на пререкания, на взаимные упреки, на бесплодные рассуждения, а надо идти дальше по пути полного освобождения народа, чтобы он имел жилище и землю, чтобы он не голодал, чтобы ему хорошо жилось. А вы, монахи, когда-то здесь, в этом монастыре, на этом месте, поднимали народное знамя, помогали народу, вставали против англичан. Помните те годы? Вы звали народ к восстанию против захватчиков из-за моря — против самураев! Вы умели говорить, а теперь почему молчите?! Где ваши слова, где ваши дела? Эх вы, монахи!
Он мог бы еще долго говорить. Он громил спекулянтов и власть имущих, смешил людей резкими народными анекдотами, вспомнил, как в свое время написал острые стихи про одного министра, который уж так заискивал, так подлаживался к англичанам, что очень походил на обезьяну, целый день носившуюся по лесу, как сумасшедшая, с дерева на дерево и оравшую все одно и то же. Порезав о ветку то, что является украшением каждого обезьяньего самца, она взвилась и заорала уже по-другому. Таков был этот министр, на которого сегодня похож кое-кто...
Народ смеялся и шумно кричал от восторга. Сеяджи был в ударе. Вспомнились те времена, когда речи его звали бирманцев к действию, но сейчас он стал говорить о том, как нуждаются люди, чтобы был мир, призывал к бдительности против империалистов, которые, как притаившиеся хищники, следят за внутренними распрями в Бирме, а потом, глядишь, сговорятся и набросятся, чтобы снова разорвать страну на куски...
Он понял, что надо кончать, и, помахав залу рукой, сел. Потом пели монахи, речи иссякли. Все пошли из зала. Девушки опять поднесли Сеяджи цветы — сладко пахли в маленьких горшочках нежные орхидеи, ярче их блестели глаза девушек. Все пестрое общество достигло гостиницы, где начался ужин. Много ели и пили, и опять вставали разные почтенные люди, и говорили речи, и подымали сладкой водой тосты за Сеяджи, за гостей, за мир.
Танцевали местные балерины, со всеми тонкостями соблюдая классические правила, но Сеяджи особо понравился выступавший после красоток замечательный жонглер. Это был мастер игры в чинлон. Он так ловко перекидывал сплетенный из прутьев бамбука мяч, что можно было забыть все, следя за его невообразимыми движениями. Удивительно управлялся с мячом этот молодец! Мяч то взлетал к потолку, то исчезал в зале, то снова прыгал в руке искусника. Сеяджи и сам когда-то неплохо играл в чинлон, но этот человек — колдун своего дела!
Сеяджи устал от дорог, от долгого дня, от этих бесконечно повторяющихся торжеств. Но что он мог сделать, если все хотели отметить его восьмидесятилетие!
Подумать только — он живет на свете уже целых восемьдесят лет!
Разве видели те, кто его чествует, то, что видел он?
В такую бессонную ночь невольно спускаешься в подвалы памяти, блуждаешь по близким и дальним годам, ворошишь воспоминания, ставшие легендами. Сколько он видел, сколько пережил в одном этом старом Мандалае!
Вон сверкает в ночи видная с балкона белая полоска воды. С детства знаков ему широкий, глубокий ров, заросший сегодня камышом, кувшинками, травой. Ров обходит остров, на котором жили когда-то могущественные владыки Бирмы.
Сюда, за высокие красно-белые стены с зубцами и бойницами, вход простым смертным был запрещен. Тут был особый мир роскоши, наслаждений и красоты. На золотом троне сидел повелитель, в Лилейном павильоне с золочеными колоннами жила королева. Кругом стояли сказочные каменные и деревянные павильоны, над ними возносил золотой шпиль главный дворец. Выгнутые мосты с узорными крышами вели из города в этот спрятанный от жизни уголок.
Сегодня можно пройти между поредевших деревьев пустынного парка, постоять над прудами, покрытыми тиной и лотосами, увидеть груды щебня и мусора на террасе, где пустота забвения и горячая пыль.
Японские и английские бомбы начисто смели с лица земли прекрасные дворцы и пагоды, которые давно уже не знали королей. Может быть, только он, Сеяджи, единственный, кто хорошо помнит те далекие дни семьдесят лет назад, когда ему было десять лет и он бродил, охваченный тревогой, вместе с мандалайцами возле стен и мостов и видел, какое смятение царит вокруг. Видел солдат в красных мундирах, тащивших, именно тащивших, так ему тогда казалось, по мосту спотыкавшегося последнего короля Бирмы — неудачливого Тзи-бау.