Юрий Бондарев - Непротивление
«Лесик, — внезапно вспомнил Александр имя или прозвище паренька в кепочке. — Тогда меня поразили его какие-то белые глаза, какое-то пухлое бледное личико. Да, Лесик, Лесик, похож на сомика…»
Он позвонил. Дверь открыла Людмила и, плохо понимая, спросила:
— Разве вы выходили?
Позади нее стоял Кирюшкин.
— Что случилось, Сашок? По лицу Нинель вижу, что внизу какой-то шорох. В чем дело?
Александр отвел его в сторону, кратко рассказал о встрече во дворе с Лесиком и его дружками. Кирюшкин не выказал никаких чувств, выслушал без вопросов, потом проговорил превесело:
— Ты, старина, можешь идти провожать Нинель. Они тебя не тронут. Ты им не нужен.
— И все-таки я подожду, — возразил Александр. — Может быть, я вам буду нужен.
— А это вполне возможно. Хотя не исключено — будет перебор в силовых средствах. — Он взял под локоть Людмилу, подмигнул Александру. — Танцы продолжаются, старина.
Глава восьмая
— Губы не надо, — сказала она, поворачивая голову к стене. — Поцелуй шею. Потом грудь. И потрись губами о соски. Нежно, нежно.
— Кто тебя научил этому?
— Изольда.
— Кто?
— Ты не знаешь ее. Она вышла замуж за поляка и уехала.
— Сумасшедшая какая-нибудь?
— Почему? Мы учились вместе. На актерском. Но она иногда приходила ко мне ночевать.
— Странно, росистая ива с другой планеты.
— Ты запомнил слова Эльдара? Чего же тут странного? Эльдар — поэт. А она просто была нежная девочка.
На потолке зыбко, как отражение в воде, дрожало пятно от уличного фонаря, в беззвучной темноте шевелились среди этого пятна тени от листвы, и приторно пахло духами от теплой шеи, от груди Нинель, — и вместе с этим запахом какое-то неудобство, стесненность исходили из потемок чужой, заставленной старой мебелью квартиры, и Александру чудилось, что он слышал чье-то дыхание за стеной, неприятные шорохи, словно их подслушивали, и уже жалел, что отказался от предложения Кирюшкина взять ключ от его комнаты, где он жил один. Этот ключ он предлагал Александру, когда полной ночью вышли от Людмилы, приготовленные к встрече с Лесиком и его дружками, но встречи не произошло — во дворе никого не было, — и уже на спящей, без огней улице стали расходиться. Тут Кирюшкин, не пропустив мимо внимания сближение Нинель и Александра, сказал ему, что сегодня настроен переночевать не дома, а завалиться куда-нибудь в ночной ресторан, и протянул ключ с поощряющим видом. Нинель услышала, о чем шла речь, и независимо прервала Кирюшкина: «Благодарим, атаман. Мы пойдем гулять по центру».
Ему неуютно было в этой комнатке, световое пятно зыбилось маленьким зеркальным озерцом на потолке, он не видел ее лица, ее глаз, ее губ, она лежала, повернув голову к стене, а он целовал ее шею, ее грудь и говорил шепотом:
— Почему ты прячешь губы?
— Не хочу. Мне так нежно.
— Но зачем так?
— Мне нежно. Я могу тебя почувствовать…
— Ты так любишь?
— Мне хорошо. А зачем тебе мои ноги?
— Я хочу тебя обнять и лечь на тебя.
— Зачем?
— О чем ты спрашиваешь?
— Не надо так.
— То есть?
— Так я не хочу.
— А как ты хочешь?
— Я не могу тебе ответить. Я просто тебя хочу… всего тебя.
— Как?
— А ты делай то, что ты хочешь. Может быть, ты любишь, чтобы женщина ложилась на тебя? Или еще как-нибудь…
— Как-нибудь?
— Ну, чтобы я тоже могла тебя… ласкать.
— А зачем так?
— Может, это будет интереснее и тебе, и мне.
— А тебе это лучше? Ну, хорошо. Что я должен делать?
— Я тебе помогу. Я лягу на тебя. Только ты не шевелись. Я буду все делать. И не целуй меня в губы. Я сама буду целовать тебя.
Потом они лежали, не касаясь друг друга, и он молчал, ошеломленный и ее испорченностью, и ее наивностью, чего он не ожидал, что не совпадало и совпадало со всем ее обликом на вечеринке, с ее манерой двигаться, говорить, смеяться, с ее порочно опущенными ресницами. Ему казалось, что она боится какой-то грубости с его стороны (неужели он производил такое впечатление?), и то, что она сама делала с ним и своими руками, и губами, и грудью, и всем своим прохладным телом было длительно, осторожно, ласково, похоже на невинную игру, в то же время это не было игрой, а было неторопливое, с рассчитанными остановками разжигание костра, и он, покоряясь нежной чужой воле, чувствовал, что плывет, весь охваченный то неугасимо жарким ознобом, то опадающим огоньком пламени, плывет в нескончаемых волнах сладкого беспамятства, они несли и покачивали среди ночной безбрежной реки в ослепительном звездном сверканье над головой, которое никак не могло взорваться фейерверком и рассыпаться, и утонуть во тьме гибельной бездны и облегчения. Но шепот, доходивший от этих звезд, овеивал его прохладным дуновением: «Не торопись, не торопись, мы вместе, мы вместе…» — и в последнюю секунду она вдруг ощутимо прикоснулась влажными губами к краю его губ и несколько раз вздрогнула на нем, выдохнув со стоном: «Ты тоже, тоже…»
Они лежали в изнеможении.
— Тебе было нежно со мной?
— Да.
— А когда-нибудь еще так, как сейчас, было?
— Так, как сейчас, — нет.
— Ты просто их насиловал. Был, наверно, груб.
— Насиловал?
— Ну, как это сказать, ты не наслаждался нежностью. Ты, конечно, торопился, конечно, не соизмерял силу. И, наверное, было что-то между вами, как между самцом и самкой.
— Насчет этого — не помню.
— Можно представить: такой здоровый и ничего собой Дионис, который не пьет даже водку, и какая-нибудь тоненькая, как лоза, вакханка.
— Дионис? Вакханка? Романтично. На фронте я встречался с простыми женщинами. И в Польше, и в Чехословакии тоже. Я не встречался ни с герцогинями, ни с вакханками, ни с актрисами.
— Но хоть раз было, как со мной?
— Нет.
— И сколько раз ты мог любить женщину за ночь?
— Я быстро чувствовал разочарование.
— Во мне ты не разочаруешься. Должна первой разочароваться я.
— Что ж…
— Я не люблю животную любовь, которая наводит скуку. Я боюсь одиночества вдвоем. Только ты меня не насилуй. Мне отвратительно грубое плотское наслаждение. Если хочешь, я могу быть с тобой нежной целую ночь. Хочешь?
— Да.
— Скажи, ты любишь мечту о себе?
— Не понимаю.
— Хорошо. Не надо это понимать. Ты просто доверься мне.
Это было состояние опустошенности, звенящего головокружения, веселой невесомости во всем теле, радостного желания закрыть глаза, вспоминать ее прикосновения, ее шепот, касания ее губами края его рта, что не было обычным поцелуем, а было каким-то нежным знаком, когда ее колени слегка сдвигались, тело становилось прохладным, начинало содрогаться, и она не могла сдержать слабого стона сквозь белеющие зубы: «Только вместе, вместе…»
* * *Когда он вышел со двора в переулок, везде чувствовалось утро. Фонари нигде не горели, но еще ночь оставалась в городе, дома в светло-сером сумраке молочно отсвечивали стеклами; не шелохнувшись, неподвижно темнели над тротуаром липы, в глубине которых по-раннему шумели воробьи, перед зарей звонко оглушая переулок. С улицы донесся снарядный скрежет на повороте первого трамвая, и Александр сначала пошел на остановку, потом решил добраться до дома пешком, подумать, покурить, прийти в себя, сознавая, что в эти последние дни его словно бы без участия воли подхватил и понес поток встреч и знакомств, то сближающих его с новыми людьми, то отталкивающих. Порой он чувствовал бессмысленность и ненужность всех этих рынков, толкучек, забегаловок, голубятен, и вместе с тем их соблазнительно притягивающую силу, без чего не мог побороть одиночество, безмерность свободных дней после возвращения, которые нужно было чем-то заполнить. Были часы, когда унылая и безотвязная тоска не отпускала Александра («Что дальше делать, как жить?»), и тогда его охватывала вязкая пустота.
Деньги, которые он получил по демобилизации, давно кончились, вследствие чего он уже продал все, что можно было продать из привезенных с фронта трофеев: швейцарские наручные часы (одни, правда, оставил себе), офицерский кортик с инкрустированной рукояткой, взятый в штабной машине под Киевом, две австрийские зажигалки, изображающие пистолетики; оставалась надежда продать немецкий компас, так спасительно нужный Александру в другом, военном мире и потерявший свое значение здесь, в послевоенной Москве, как бесполезная вещь, которую, впрочем, не покупал никто. Иногда подходили парни с иссиня-коричневыми лицами, стучали грязными ногтями по стеклу, смотрели на чуткое подрагиванье стрелки («Ишь, стерва, какая нервенная») и отходили, хахакая: «На хрена попу гармонь». И тогда Александру хотелось слева и справа влепить по этим прожженным водкой рожам, чтобы без лишних слов доказать, что эта «нервенная стерва» спасала ему и его ребятам жизнь в беспроглядную метель, снегопад, дождливую осеннюю темень.