Ален Зульцер - Идеальный официант
Клингер привык сам распоряжаться своим временем, поэтому для него было абсолютно естественно распоряжаться временем тех, кто отрывал его от дела по тому или иному поводу. Он не тратил времени на лишние церемонии и вместе с тем выказывал дружелюбную расположенность, или, по крайней мере, старался создать такое впечатление. У Эрнеста оставалось мало времени для размышлений, он понял, что действовать планомерно не сможет, да у него и не было никакого плана. Он выбрал кофе и взял кусок пирога: отказываться было поздно. Он не был голоден, но решил съесть свой кусок пирога до последней крошки.
Клингер откинулся в кресле. Некоторое время он сидел неподвижно, не наливая себе ни чаю, ни кофе, пирог тоже не тронул, но внезапно выбросил вперед руку, указательным пальцем целя в Эрнеста:
— Тогда, в мансарде, под крышей, вам, должно быть, пришлось очень несладко.
Этого Эрнест тоже никак не ожидал.
Картина, которую он увидел 28 июля 1936 года и которая врезалась ему в память навсегда, представляла двоих мужчин в следующих позах: один стоял, расставив ноги, лицом к двери, повернувшись к наблюдателю, в то время как другой стоял перед ним вплотную на коленях, причем настолько близко, что суть происходящего не вызывала никаких сомнений. Тот, что был значительно старше, так низко склонился над спиной более молодого, который годился ему в сыновья, что почти касался лбом его плеча. Стоявший на коленях был обнаженным, второй снял с себя лишь часть одежды. Один был Клингер, другой — Якоб. У Клингера на манжетах были золотые запонки с его инициалами.
Поскольку Эрнест думал, что Якоб, может быть, еще спит, и открывал дверь с большой осторожностью, прошло несколько секунд, прежде чем Клингер — первым, а затем и Якоб поняли, что они не одни. Клингер осознал это, как только дверь за Эрнестом тихо, но не бесшумно захлопнулась. Хотя, разумеется, маленькую нагретую комнату наполняли звуки человеческой жизни, шорохи различного происхождения, а также разнообразные запахи, все это не сохранилось в той сцене, которая позже все вновь и вновь всплывала перед глазами Эрнеста. Ему вспоминалась безжизненная, немая, почти черная картина.
На этой картине виден был и пиджак Клингера, лежащий за его спиной сбоку. Клингер, столь заботливо следивший за своим внешним видом, просто кинул его на пол, а сверху, чуть ближе, валялась его шелковая жилетка. Сорочка у него была до половины расстегнута, а нижняя рубашка, под которой блуждала вытянутая левая рука Якоба, задралась вверх. Было легко догадаться, что держит Якоб другой рукой.
Жирная муха ударилась об оконное стекло раз, потом другой, но Эрнест был единственным в этой комнате, кто замечал ее напрасные попытки выбраться наружу. На неприбранной постели лежало влажное полотенце Якоба, то самое, которое он использовал, чтобы немного охладиться. На этом полотенце лежала отливающая золотом пятифранковая монета — награда за ублажение Клингера, при виде которой у Эрнеста задрожали руки. Появление Эрнеста оказалось для них непредусмотренным.
Эрнест в этот день очень устал и попросил месье Фламэна отпустить его пораньше, как будто он что-то почувствовал. На самом же деле он просто устал, никакого предчувствия у него не было, ведь если бы в его душу закралось хоть малейшее подозрение, он бы ни за что ему не поддался.
Когда он поднимался наверх, было ровно два часа дня. Он шел к Якобу, хотел лечь в постель. А сейчас он стоял за спиной у Якоба и лицом к Клингеру. Простая ситуация, никаких тайн.
Клингер, как обычно, незадолго до часу дня встал из-за стола, Эрнест видел, как он уходил. Проводив жену в номер, он поспешил к Якобу. Дети еще оставались на террасе.
Клингер обеими руками держат голову Якоба. Большие пальцы рук смотрели вверх, ладонями он закрывал Якобу уши, Якоб не слышал внешних звуков. Ничто не могло продемонстрировать отчетливее, что тело Якоба, которое Эрнест до того момента считал своей собственностью, больше ему не принадлежало, и при этом не играло ни малейшей роли, продает ли Якоб свое тело за деньги или предоставляет его в пользование ради собственного удовольствия. То, что Якоб делал, он совершал абсолютно добровольно, не было силы, которая могла его к этому принудить, и никакие аргументы, которые он мог привести в свое оправдание, ничего здесь не изменят. Тело Якоба больше не принадлежало Эрнесту, и его голос больше не достигнет ушей Якоба. Якоб перешел во владение Клингера.
Клингер выпрямился. Что бы ни побудило его в тот момент поднять глаза — дыхание Эрнеста или, наоборот, то, что вошедший затаил дыхание, — но он вдруг глянул прямо в помраченные глаза Эрнеста. И тогда первый испуг сменился паническим ужасом: как это так, великий поэт, муж своей жены и отец двоих детей, застигнут служащим гранд-отеля в тот момент, когда он в мансарде, где живет прислуга, украдкой получает удовлетворение от другого служащего, словно фраер, воспользовавшийся услугами мальчика по вызову. Разумеется, бывают более неприличные разновидности запретных сношений между мужчинами, но и эта ситуация была достаточно скандальна, чтобы вогнать его в краску.
Потребовалось всего две-три секунды, чтобы и Якоб, в свою очередь, осознал ситуацию, потому что Клингер оттолкнул его от себя. Поймав взгляд Клингера, он оглянулся назад. Там, где он ожидал увидеть запертую дверь, стоял Эрнест, и Якоб уставился на него с открытым ртом. Губы его слегка блестели от слюны. Клингер нагнулся, пытаясь натянуть брюки, но никак не мог их поймать. Он пытался застегнуть пуговицы, но пальцы не слушались, наконец он стыдливо прикрыл свою наготу.
Пока он поспешно одевался, никто не проронил ни слова, ни слова никто не произнес, пока Клингер не ушел. Якоб, который не делал никаких поползновений встать и тоже одеться, протянул Клингеру жилетку, потом пиджак, он протягивал руку за вещами, потом опускал ее и при этом не сводил глаз с Эрнеста. Эрнест отступил в сторону и открыл дверь. Клингер вышел, не поднимая глаз. Некоторое время дверь оставалась приоткрытой. Поспешные шаги Клингера отзвучали на лестнице. Эрнест и Якоб были теперь одни.
На предположение Клингера, что Эрнесту тогда, когда он все это обнаружил, пришлось несладко, Эрнест не ответил ни «да», ни «нет», он посмотрел на пирог, откусил кусочек, запил глотком кофе. Он ждал, зная, что Клингер и дальше будет говорить только сам.
— До той минуты я ничего не знал о ваших отношениях с Якобом, он о вас никогда не упоминал. Я даже не знал, что он живет не один в этой комнате, впрочем, у меня не было никаких сомнений, что у него уже есть соответствующий опыт. Нажитый, конечно, не в Гисбахе, а где-нибудь в большом городе. Когда вы вошли в комнату, где, как я считал, Якоб жил один, я, конечно, подумал, что это нечаянное недоразумение, что вы ошиблись дверью или что вы сосед по комнате, о котором я раньше ничего не знал и который, увидев нас, пришел в ужас от этого зрелища, потому что никогда с подобным не сталкивался. Лишь позже я сообразил, как оно было на самом деле. В Америке он рассказывал мне, какую роль вы сыграли в его жизни. Важную роль, как я узнал, и я ему поверил, как тем более поверил бы и вам, но ведь мы, помнится, не обменялись тогда ни словом, верно?
Человека, который застал нас там, наверху, человека без лица, я опознал только позже, в нем я признал того самого официанта, который в обеденном зале иногда с невозмутимым лицом провожал нас к столику. Впрочем, тогда было совершенно бесполезно пытаться оторвать меня от него. Было слишком поздно, он меня уже покорил, и я бы никому его не отдал.
Клингер говорил с запинками, но не сбиваясь, он подыскивал нужные слова и, кажется, не сомневался, что найдет их, когда его слушают, а Эрнест был готов углубиться в каждую деталь, которую предлагал его вниманию Клингер. Он говорил так, как будто десятилетиями ждал этого момента.
— Там, в Америке, он вас часто упоминал, но наши отношения были не таковы, чтобы допускать интимные признания или разговоры. Он упоминал вас, чтобы меня унизить, а вовсе не из-за ностальгии или любви. Я не хочу ничего от вас скрывать и не хочу обманывать. Я знал своего юного друга, я его давно раскусил, но моя страсть и моя безграничная готовность ставить себя в дурацкое положение и все же оставаться в зависимости от него — готовность, поколебать которую не смогла бы и самая черная подлость, — мое преклонение перед его красотой от этого не угасали, долго еще не угасали. Сей юноша знал меня очень хорошо, он знал меня так, как хозяин знает свою собаку, ему не надо было ее бить, один взгляд, характерный щелчок языком — и она покоряется, то есть я покорялся. Якоб вовсю эксплуатировал мою силу и мою слабость — и всегда в свою пользу. Я был смешным старикашкой, а он — сама лучезарная юность. Он был красив и обладал способностью вовремя пускать в ход свою красоту, со временем он даже усовершенствовался в этом своем умении. Вы знали его, и вы, безусловно, понимаете, что я имею в виду. Я до сих пор не знаю, как он это делал, но его красота со временем как бы разрасталась. В распоряжении у него был именно тот наркотик, в котором я нуждался ежедневно и от которого я никак не мог отказаться, я был вынужден покупать у него этот наркотик, потому что не мог без него жить. Так он держал меня в западне, дразня и возбуждая, и, только добившись обладания им, я успокаивался — и тем самым все надежнее оказывался у него в руках. Когда же он мне отказывал, я не мог работать. Мне нечем становилось дышать. И пока змея, сытая и довольная, грелась на калифорнийском солнышке, кролик погибал от жажды.