Михал Вивег - Лучшие годы - псу под хвост
— Это и решило дело, — утверждал Квидо впоследствии.
Не отвергая гипотезы Квидо, доктор Лир какое-то время спустя высказал вместе с тем убеждение, что отец Квидо своим добровольным выбором самой низовой должности стремился — сознательно или нет — угодить карающей власти, ибо просто боялся разгневать эту власть, спустившись всего лишь на одну-две ступеньки ниже, ну, скажем, на место референта отдела по ценообразованию. В этой связи доктор Лир указывал даже на выразительную символику случившегося: прежняя контора отца Квидо располагалась на девятом этаже, а проходная была, естественно, на первом, стало быть, речь шла о полном социальном падении, что напрямую соответствовало его склонности к мученичеству.
Мать Квидо — вопреки подобным теоретическим комментариям — решение мужа так и не смогла понять или, точнее, отказывалась понимать.
— Но почему, скажи на милость, именно вахтер? — кричала она на мужа утром в тот исторический понедельник. — Почему ты не согласился на референта? Ты хочешь сказать, что проведешь сегодня восемь часов в этом завшивленном курятнике?
— Вахтер, — вздохнул отец Квидо, — проводит свое рабочее время в проходной. А завшивлена она или нет, точно сказать не могу, хотя и сомневаюсь в этом.
— Значит, ты запросто снимешь свой твидовый пиджак и кремовую рубашку и наденешь этот клоунский костюм с серебряными пуговицами величиной с пудреницу и встанешь на входе?
— Именно так.
Негодование матери Квидо возрастало соразмерно с осознанием ею самых различных последствий этой перемены:
— И на голову напялишь фуражку со значком?
— Да.
— А на руку натянешь эту отвратительную красную повязку?
— Да, — сказал отец Квидо несколько рассеянно, ибо не нашел ни одного висячего замочка, на который можно было бы запереть шкафчик в раздевалке.
— О господи! — ахнула мать Квидо. — Ты, видно, и вправду чокнулся.
Итак, отец Квидо стал вахтером. В его кожаном портфеле, еще несколько дней тому назад густо набитом исписанными блокнотами, календарями, заметками с заседаний, разными докладными, результатами экспертиз, зарубежными специальными журналами, записными книжками и десятками визитных карточек, помещались сейчас баночка с небольшой порцией кофе, кусок булки, ручка и два-три вырезанных из газет кроссворда.
Если у него бывало утреннее дежурство, он приходил на работу в начале шестого, чтобы вовремя сменить коллегу после ночной смены, переодевался, расписывался в получении оружия, тщательно разлиновывал графы в тетради посещений и становился на положенное место у главного входа. В его движениях и выражении лица не было ничего, кроме деловой сосредоточенности новичка и еще, пожалуй, какого-то извинения за то, что он в такую рань шокирует едва очухавшихся от сна людей тем, что предстает перед ними в столь неожиданной роли, в неловко сидящем серовато-голубом костюме и фуражке, то и дело съезжавшей на самые очки. Порой он скашивал взгляд в сторону шефа, желая лишний раз убедиться, что способ, каким он приветствует приходящих и проверяет их документы, не вызывает у того никаких возражений. И шеф, чувствуя себя не совсем в своей тарелке, кивал ему с преувеличенным одобрением.
В понедельник утром оба родителя Квидо пришли на работу вместе; мать, не попрощавшись, торопливо покинула отца. А добравшись до своей канцелярии и закурив сигарету, вся отдалась мысли о том, что уже завтра ей придется, как и всем остальным, предъявить мужу служебный пропуск. Целый день она только и думала об этом, а уходя в пятом часу с работы, уже твердо знала, что эти пятнадцать-двадцать шагов перед тем, как запустить руку в сумку за документом, станут, наверное, самой сложной выходной ролью в ее театральной карьере.
Утро в среду целиком подтвердило ее опасения. Первая репетиция окончилась полным провалом: широко раскрытые глаза, рука, судорожно протягивающая пропуск, словно ее муж — некий страшный призрак, которого можно припугнуть предъявляемым документом, — так пересекла мать Квидо проходную, пошатываясь и натыкаясь на красную перегородку.
— Привыкнет, — сказал отцу Квидо начальник.
Отец Квидо, по счастью, дежурил и ночью, так что его жена была избавлена от половины подобных испытаний, да и ему самому удавалось избежать многих встреч с бывшими коллегами, чьи утренние бодренькие фразочки, брошенные, разумеется, на лету, а потому, как правило, недоговоренные, каким-то странным образом повергали его в уныние. По ночам у него оставалось больше времени на чтение, хотя, по правде сказать, он не всегда был способен сосредоточиться; частенько в такие дежурства он убивал время на многократные и с точки зрения его обязанностей излишние обходы всего административного здания: медленно плетясь по темным коридорам, он читал таблички на дверях, заглядывал в знакомые помещения и лучиком фонаря обшаривал семейные фотографии под стеклами рабочих столов. А случалось, забавлялся и тем, что заходил в свой бывший отдел и изучал пометки в блокнотах своих продолжателей — Звары и его нового заместителя.
— Ну и балбесы, — хихикал он потихоньку. — Ну и кретины!
2) Если на службе отец Квидо делал вид, что он вполне удовлетворен новой должностью, что, по крайней мере, с ее помощью обрел неведомый до сей поры покой, то дома он оставался самим собой и целиком погружался в уныние. Он устало бродил по дому, равнодушно проходя мимо утративших свою актуальность предписаний как в настольном календаре фирмы IBM, так и в стенгазете в прихожей.
— Теперь в семье всем заправляла мать, — рассказывал впоследствии Квидо. — Патриархат рухнул.
Большую часть времени отец Квидо проводил в подвальной мастерской: он вернулся, как и всегда в тяжкие времена, к своим поделкам по дереву. С трогательным умилением он осматривал запыленный, но еще приятно пахнущий стройматериал, оглаживал сосновую фанеру, брал в руки светлые липовые многогранники и темные сливовые планки, как бы извиняясь перед ними, что мог забыть о них в угоду чему-то столь эфемерно нелепому, как служебные командировки. Он тщательно убрал и подмел в мастерской, наточил на дисковом шлифовальном станке все шведские резцы, а затем с помощью керосина любовно направил их на арканзасском камне. И потихоньку принялся за работу: резал, шлифовал, строгал, клеил и покрывал лаком. При этом нередко забывал о времени: случалось, Квидо, плетясь под утро в полусне в туалет, видел, как отец, собираясь на боковую, в ванной смывает с запястий остатки опилок. Однажды, когда Квидо с матерью смотрели ночью телевизор, из глубин дома донесся высокий звук пилы — оба испуганно вздрогнули. Спустя минуту Квидо заметил в глазах у матери слезы.
— Мама? — спросил он глухо.
В слабом мерцании экрана высвечивались ее морщинки.
— Отец морил мать подобно дереву, чем еще выразительнее очерчивал рисунок ее возраста, — рассказывал впоследствии Квидо.
Да и чему удивляться: он в основном находился в проходной или в подвале, вылезая оттуда лишь по мере надобности: когда шел спать, хотел есть или изредка посмотреть телевизионные новости, все более его огорчавшие. Не раз он уходил, так и не дослушав их, чтобы, спустившись в подвал и сделав несколько точных зарубок по ореховому дереву, чуть-чуть прийти в себя.
Мать Квидо была на пределе сил: все заводское делопроизводство, которое она вела, по существу, одна, занимало у нее столько времени, что она часто приходила домой затемно. Дома стоял дикий кавардак, и это никого не волновало. Квидо тратил все свое время исключительно на сочинение рассказов и изучение сексологических пособий; Пако, чей врожденный мальчишеский интерес к играм в индейцев и разбойников перерос в странное равнодушие ко всему прочему, целыми днями вместе со старшим другом по кличке Медвежья Шкура скитался по лесам. Только бабушку Либу, продолжавшую дышать сквозь мокрые платки, с которых повсюду капала вода, этот кавардак возмущал до такой степени, что она отказывалась жить в нем и — подобно Квидо — запиралась в своей комнате. И дом день ото дня рушился.
Дом действительно рушился, ибо он гораздо больше, чем в выточенных столбиках к лестничным перилам, нуждался в каждодневном уходе и ремонте. Сад зарос сорняками. Калитку, забор и оконные рамы давно надо было покрасить. От кухонного окна, которое Пако разбил кожаным лассо, несло холодом. Кучу неубранного угля мочил дождь. Комнатные цветы, до которых мать не могла дотянуться, увяли, а в миксере, который она не смогла развинтить, уже несколько месяцев гнили остатки молочного коктейля. Входная дверь с обеих сторон была ободрана собакой, о которой отец стал забывать. Из кранов капало, а лед в холодильнике достиг такой толщины, что не закрывалась дверца. Зеркало в ванной было забрызгано зубной пастой настолько, что в нем ничего не было видно, а стульчак, некогда сияющий белизной, теперь был покрыт желтыми пятнами засохшей мочи.