Ахто Леви - Бежать от тени своей
«Почетного караула», слава богу, не было.
Весна. Лето на носу. Если и Келлер еще жив – что может быть лучше!
Глава 19
Удивительно мало надо иногда человеку, чтобы мир, еще вчера казавшийся ему безнадежно мрачным, преобразился! Еще вчера я работал, мобилизовав всю свою волю, подгоняемый скорее самолюбием, нежеланием признать собственное бессилие, чем вдохновением. Сегодня и на самом деле бессилие отступило – я ощутил свежие силы и весьма продвинул работу. Она даже не казалась мне работой, а веселой увлекательной игрой – так все легко, играючи получалось! И все благодаря одному только сознанию – я не убил.
Да, наконец стало известно, что черепная коробка Келлера оказалась достаточно прочной и полученное ею сотрясение, хотя и сильное, как будто даже не отразилось заметно на его умственных способностях…
Я снова вспомнил Бухенвальд и подумал: те, кто убивал (и как!) в Бухенвальде и в других местах, кто убивает тут и там на Земле сегодня и намеревается убивать в будущем, едва ли переживают из-за того, что они – убийцы. А я безумно обрадовался, что, оказывается, никого не убил… Чему я обрадовался? Действительно ли тому, что не стал убийцей, или тому, что благодаря этому избежал наказания за убийство? Может быть, в каких-нибудь исключительных условиях, оправдывающих убийство (например, на войне), участь Келлера и моя к ней причастность оставили бы меня совершенно равнодушным? Тогда, пожалуй, не так уж нереален лысый черт, который утверждал, что он – то, что есть плохого во мне. Тогда, стало быть, во мне действительно сидит черт и ад люди действительно могут легко создать сами на земле, а не искать в каком-то потустороннем мире…
Что, собственно, произошло?
Я хотел сделать удобоваримый романчик: приключения, любовь, немного смешного, немного грустного. Что в этом плохого? Я легко начал этот эластичный литературный флирт, подкрепленный теми или иными взятыми из жизни обстоятельствами.
И вдруг, долбанув кого-то по голове бутылкою, сам получил по голове от жестокой действительности, сам себя наказал: чтобы избежать тюрьмы – себя в тюрьму загнал… Разве я, прячась от людей в собственной квартире, не в тюрьме?
Мне хотелось, чтобы читатель смеялся и плакал вместе со мной. Пока же я плакал один в моем одиночестве и старался делать это как можно тише, чтоб никто не услышал… Я изолировал себя сам, но кто освободит?
Ну, как бы там ни было, но я не убил! Правда, в глазах следователя я все равно, хотя и другой квалификации, остался преступником. Что же теперь? Явиться к следователю с повинной?…
С этим согласиться я не мог. Келлер виновен не меньше, чем я: он нанес мне обиду, оскорбление, я ответил ударом бутылкой. Еще в прошлом веке за оскорбление вызывали на дуэль… В наши дни, видимо, надо бежать за милиционером, срочно организовывать свидетелей и подавать в суд: дескать, Келлер – хам, он незаслуженно оскорбил меня. Но разве это реально? Разве хватит судов и судей, чтоб осудить хамство, с которым ежедневно сталкиваемся в городском транспорте, в магазинах, учреждениях, даже в похоронном бюро и родильном доме? Никаких судей на это не хватит! Но, разумеется, не следует думать, что можно схватить бутылку или палку и начать творить самосуд: дубасить всех хамов, всех-всех подряд! Нет, этого делать нельзя (хотя порою и хочется). Хамство от этого не уменьшится, наоборот, восторжествует тот хам, у кого покрепче кулак. Как же бороться с хамством? Одним только терпением? Нет, этого мало. Самому не быть хамом – вот что важно!..
Но как измерять человеческое достоинство в той или иной ситуации, учитывая его темперамент, его реакцию на различные явления жизни? У всех людей все неодинаково. Один может стерпеть обиду, другой ответит мгновенно. И мне, ей-богу, непонятно, почему первый более прав, чем второй. Мое самолюбие не могло допустить и мысли, что чья-то разбитая голова (ведь она же не принадлежала ни Эйнштейну, ни даже ишаку Ходжи Насреддина) стоит больше, чем моя свобода – свобода автора романа, который, надеюсь, научит кого-нибудь добрым чувствам…
Лето в том году было жаркое, а этот день с самого утра выдался особенно душным. Я ушел из дому до петухов, как обычно, чтоб никого не встретить. Зайчишка приобрела билеты на Мону Лизу, на эту парижанку итальянского происхождения, которая скрывалась во мраке выставочного зала Музея изобразительных искусств. Договорились встретиться в шесть вечера у музея.
День был долог, и я не мог придумать, чем себя занять. Чертовски неприятно!.. Посмотришь на людей, снующих вокруг, у всех дел полон рот. Москва – не Рига, не Таллин и не Киев, города, которые люблю каждый за что-то свое, неповторимое. По сравнению с ними Москва кажется более деловой, где люди порою не имеют времени поинтересоваться жизнью друг друга: не от черствости – от занятости.
Отправился в лекторий. Здесь весьма старенькая женщина говорила о Миллесе (известном шведском скульпторе), но так тихо, что от Миллеса мне досталось только невнятное бормотание. Пошлялся по городу. У Театра сатиры очередь за билетами на Райкина, а билетов нет. Райкиных мало, на всех не хватает. Пошел в общепит, поскольку настало время, которое люди считают обязательным для принятия пищи. Вот где повезло! Сотрапезник мировой попался. Личность с мутными глазами, с распухшим лицом, небритый, оборванный, да еще палец перевязанный. Сидит, суп хлебает. От него идет такой дух, что опохмелиться захотелось.
– Да-а, – говорит он. – Бюллетень – хорошая вещь, когда палец не болит, а когда болит…
Он грустно смотрит на палец.
Я помалкиваю и думаю со страхом, не мое ли это будущее сидит напротив?…
– А где порезал, – рассуждает он, – ей-богу, не помню. На базар пошел – помню, а вот палец… не помню…
Он не помнит, как и где покалечил палец… Полная неизвестность! Так и хотелось спросить у него: а черта лысого тебе не приходилось встречать?…
– Когда палец болит… – конец фразы меня не догнал.
На улице жара, солнце палит. Куда деваться до вечера? Сейчас бы в Коктебель… Эта мысль принесла спасительную идею: ехать купаться и загорать. Разумеется, не на Москву-реку, где нефть, которой не хватает в капиталистических странах, и не в Серебряный бор, куда доберешься разве к вечеру, – поехал в Тимирязевский парк, там пруд. В него и нырнул.
Сначала все было хорошо. Но из-за горизонта неслась тучка против ветра и всем своим видом предупреждала: «Я разойдусь и такое натворю! Скрывайтесь, пока не поздно». Люди не слушали ее – купались, флиртовали, ели, пили вино, один даже попробовал утонуть.
Дождь пошел такой, что помылись и те улицы, которые не убирали со времен Ивана Грозного. И вот – началось! Паника. Бегство. Куда? На трамвай – штурм рейхстага. Трамвай взят. Но он, бедный, с места не может сдвинуться. Слезайте же, люди! Освободите двери! Кого-то придавили, уже дерутся, ребенок плачет, а ливень градом кроет… Чего ради друг друга лупите? В чем виноват водитель трамвая, что его нещадно ругаете? А если война, а если вдруг тревога? Ведь трамвай же не вражеский окоп!.. Я в трамвай не попал и промок до нитки. Но ливень скоро прошел, выглянуло солнце.
У музея – толпа народа. Подошел солидный бородач:
– Лишнего билетика нет?
Он смотрел на счастливчиков глазами голодной собаки.
– Видите ли, я художник. Очень желательно взглянуть…
Я бы охотно отдал ему свой, но… Зайчишка раздобыла эти билеты для нас, ведь мы теперь так редко бываем вместе.
А вот и она – улыбается издали… Не знаю, что у нее на душе, но мне она всегда улыбается.
У Моны Лизы оказалась уйма телохранителей. Протолкнули нас мимо нее с такой скоростью – она и моргнуть не успела. Как будто мы на работу опаздывали. По правде говоря, я не испытал священного трепета. О других сказать не могу. Все страшно упирались и, казалось, были готовы умереть у ног Моны. Однако успевали узнавать еще и знакомых: «Гляди, Ванька с Машкой! Гляди, Таня с Гришей»… «И наши здесь, этот – из планового»… Шепот сей, впрочем, почти не нарушал долженствующего благоговейного молчания, уместного в таких местах. При выходе из зала я услышал, как горячо обсуждали футбольный матч между московским «Спартаком» и киевским «Динамо». Похоже, люди приходили отдать дань моде. А художник тот, бородач, клянчил лишний билет…
Шли пешком до Белорусского вокзала. Заяц держалась, как персонаж шпионского романа, – поминутно оглядывалась, высматривая, нет ли за мной «хвоста». Напрасно ее успокаивал, она все равно на встречных и идущих вслед за нами смотрела со страхом, даже говорить стала шепотом.
Некоторое время мы молчали. Было достаточно того, что можем идти вдвоем в этом огромном людском муравейнике. Потом она заговорила о своих заботах. О сыне, о невестке, о том, что не получается у них жизнь и, видимо, они разойдутся, что парень стал прилежно работать и оставил друзей, ей неприятных.
Зайчик радуется этим мелочам. Я радуюсь ее радостью. Сын у нее единственный, и он ей трудно достался. Вырастила одна в труднейших условиях послевоенного времени. Наверное, многие матери тех лет помнят, как таскали своих малышей, завернутых в одеяла, с одного конца города в другой – в ясли, в садик – на руках, порою усталых и слабых, как приходилось работать по десять часов в день и уметь хоть изредка немного посмеяться или сдерживать слезы. Наверное, помнят это матери тех лет…