Дмитрий Вересов - Третья тетрадь
– Можно подумать, что во всем виноваты только мы! Дело дошло уже до того, что один поэт заявил, что нигилист обязан уважать корову как свою родственницу, находящуюся пока в диком и необразованном состоянии. Вы только послушайте!
Открыты всем зверям объятья:Все птицы, все даже скотыПо крови нам меньшие братья,Но мало еще развиты![106]
Все возмущенно зашумели и затопали.
Говоривший обвел комнату глазами и неожиданно остановил взгляд на Аполлинарии. Она действительно выделялась среди камлотовых платьев и шерстяных кофточек своими шелковыми юбками и дорогим кружевом на груди.
Он тут же бросил стул и подошел к ней:
– Эге, Васючок, что же ты скрывал такое сокровище? Эх, хороша! Водочки?
Аполлинария через силу выпила теплой мутноватой жидкости, и дальше все завертелось. Кто-то декламировал Некрасова, кто-то Баркова, в одном углу пели «Вниз по матушке, по Волге», в другом расстегивали кофточку на румяной курсистке, а чернокудрый студент, блестя глазами, тянул Аполлинарию куда-то и все шептал о падении либерального знамени и растерянности журналистики. От него жарко пахло здоровым потом и молодостью, зубы сверкали, и горячие руки все чаще касались ее плеч. Аполлинария чувствовала, что самое простое будет сейчас забыться и отдаться этим рукам, и все уйдет, и не будет больше ни глухого голоса, ни пронизывающего взгляда, ни мучений, ни сомнений…
– Кажется, этого дурацкого мнения придерживаются и наши журналы, – шептал медик, уже щекоча ее горло шелковой бородой, – да-да, особенно такие бессильные, как «Голос» или то же «Время» господина Достоевского…
– Что? – ахнула она и обеими руками уперлась в широкую грудь под летней холстинной шинелью. – Пустите! Мерзавец! Ничтожество! Да вы понятия не имеете…
– Очень даже имею, – огрызнулся студент. – Ты что, не понимаешь, зачем Васька тебя сюда привел, а? Не понимаешь? Еще скажи спасибо, что с тобой я. Ладно, хватит дурака валять! – И он грубо толкнул ее к какой-то двери.
Дверь податливо распахнулась, но за ней оказалась не пустая комната, а скромная светелочка, где за столом с вышивкой в руках сидели две простоволосые девушки в капотах, не скрывавших огромных животов.
– А, черт, – выругался медик, но было уже поздно. Аполлинария все поняла и совершенно холодно ударила его по лицу.
– Так вот они, ваши естественно-научные причины. Не прикасайтесь ко мне, – процедила она и медленно, с прямой спиной вышла на улицу.
Дома с ней случилась истерика, и страшный призрак плотской любви вдруг окружил идеальный образ бывшего каторжника. Призрак этот был мучителен и пугающ. Он заставлял ее всматриваться в замужних женщин, ища в них разгадки, или вставать перед зеркалом и до слез в глазах разглядывать свою точеную фигуру. Неужели не только путь смирения, но и путь страстей ведет к тому же: обезображенная фигура, страх, отвращение, ненужность? Нет, никогда, никогда! Неужели остается только первый – наука? Она судорожно хваталась за книги: Михайлов, Бокль, Спасович, Декандоль, но напечатанные слова вновь возвращали ее к тому, кто так могущественно владел этими самыми словами, а отсюда уже было совсем близко и до ощущения мужских рук на своем теле. Порочный круг замыкался.
Аполлинария изнывала от стыда и сладкого омерзения, которые вызывали у нее эти новые мысли, а ядовитое петербургское лето лишь добавляло им остроты и тягучести.
Пряно цвела черемуха, пьяно – сирень, а когда душный аромат жасмина поплыл над каналами, она зашла к Якову Петровичу и честно призналась, что не может больше жить без того странного человека, приходившего к нему несколько месяцев назад.
Полонский насупил соболиные брови.
– Вы так молоды, Поленька, и так… Вы хотите сразу всего, а он… он не сможет вам дать этого «всего».
– Почему? Он мученик, титан, весь мир в его распоряжении…
– Именно поэтому. Никакая женщина не заменит всего мира.
– Я – заменю!
– Он устал, он слишком много видел и испробовал…
– Я молода и полна сил!
– Он женат.
– Но она же безнадежна!
Полонский посмотрел на нее пристально, вздохнул и решительно откинул волосы со лба.
– Смерти нет, Поленька. Тем более в отношении того, кого любишь. И даже – кого любил. Но хорошо, я постараюсь. В среду Штакеншнейдеры принимают в Ивановке. Он обещался. Поедемте вместе. Но только потом не проклянете ли вы тот мартовский день и мой дом и не станете ли бежать меня, как чумы?
Вместо ответа Аполлинария порывисто поцеловала его большую красивую руку.
Глава 15
Набережная Мойки
Дах заполнил требование на дневник Елены Андреевны прямо в читальном зале, давно выучив шифры наизусть. Помимо этого он набрал еще множество малоизвестных брошюрок по истории Васильевского острова, Университета, пореформенного Петербурга и выдержек из «Биржевки» с происшествиями. Правда, происшествия там фиксировались, только начиная с 1861 года. Умолить девочек в обход правил принести книги сейчас же не составило большого труда, ибо обаянием своим пользоваться он умел отлично.
Забрав целый ворох принесенных ему материалов, Данила забился в дальний угол и принялся быстро листать страницы.
Информации было море, но на Волховском переулке не происходило ровным счетом ничего, словно это был заколдованный остров в бушующем Петербурге. В двух шагах бесновался Университет, гвардейцы рубали шашками не только студиозусов, но и случайно подвернувшихся преподавателей, накрывались притоны вокруг Смоленского кладбища, ссорились между собой держательницы светских салонов, но никакого отношения к Достоевскому и Аполлинарии все это не имело.
Данила посмотрел на часы – зал закрывался через десять минут. Он отодвинул гору книг, едва не грохнув их на пол, и жадно схватился за дневник, открыв его на всякий случай на пятьдесят девятом годе.
Так, снова литературные склоки, чтения, бессонная ее совесть, «я вечно чужая и дому, и звездам», ах, как чертовски здорово, предвосхищенный Серебряный век, но, дальше… дальше… Вот мимоходом смерть сына Полонского, подробно – жены, бедняжка, – в двадцать лет…
Шестидесятый. Январь. Опять Пассаж. Февраль – лекция Якова Петровича в Университете, жалуется, что не дал ему Бог бича сатиры, на что умница Елена возражает, что «с ним было бы и хуже. Уж довольно с нас этих бичей, скоро бьющих будет больше, чем подлежащих битью…»
Но что это? После – спор о… гувернантках. Разумеется, студиозусы превозносят их до небес, а вот Елена Андреевна – и, надо думать, сам лектор полагают, будто это «придирчивые злые старые девы. Им просто хочется сорвать досаду за свою неудавшуюся жизнь». Значит, Аполлинария там, и, несомненно, в первых рядах, ее алогичность в разговоре собьет кого угодно.
Значит, Апа не обманулась, но кого же Суслова встретила на той лекции? Достоевского там не было. Или все-таки был? Или это был какой-нибудь красавчик-белоподкладочник, в спор с которым она втянулась, как в страсть, и шла с ним потом метельным вечером, все споря, все пленяя… Но противники гувернанток не живали в занюханных Волховских переулках.
Дах торопливо перелистывал страницы, стараясь не попасть под обаяние ее совсем не женских рассуждений.
«Есть что-то подтачивающее и потому жестокое в литературе нашей. Идеала нет, а есть что-то неопределенное, какое-то перемещение добра и зла, так что не знаешь, что добро, что зло…»
Затем лето, переезд на мызу Иоганнесру[107]. «А почему, интересно, я никогда не съездил туда? Если дом пуст, то для знающего человека всегда найдется чем поживиться… Лето клонится к закату…»
– А-а! – Короткий Данилин вопль заставил девочку, уже красившуюся за стойкой, выронить помаду.
– Все, моя хорошая, больше не буду! – Он пересек зал, роняя книги, сам тиснул штампик и чмокнул опешившую библиотекаршу в еще, слава Богу, не намазанные губы.
На бульварчике было совсем темно, и тень Даха в длинном до пят плаще ломалась в свете фар случайных машин. Казалось, что кто-то сверху ведет его на веревочке, направляя, поддергивая, как куклу-марионетку. Он снова подошел к дому и медленно пошел вдоль стены, ведя рукой по холодной и грязной поверхности. Нет, ему так, разумеется, ничего не откроется, но желание как-то материально подтвердить свою догадку оказалось все же сильнее рассудка. Данила добрался до железной двери – конечно, домофон – и отдернул пальцы. Впрочем, тогда было лето – девятого августа шестидесятого года Яков Петрович Полонский после смерти жены и сына получил место секретаря комитета иностранной цензуры и перебрался в казенную квартиру Университета на Васильевском. Данилу не обмануло чутье, не обмануло увиденное в испуганных глазах Апы.
Лекция Полонского, разгоревшаяся дискуссия, остаться в стороне от которой Аполлинария не могла. К тому же Яков Петрович был мужчиной видным, красивым, высоким, над головой его горел ореол не только поэта, но и несчастного человека, потерявшего семью. И Аполлинария подошла к нему так, как только она могла подойти, гордо и одновременно застенчиво, с решительностью, от которой не уйдешь. И спор перерастает в знакомство, потом в приятельство. Разумеется, пригласить «стриженую» к Штакеншнейдерам, где он жил тогда, Полонский не может, но как только он переезжает в собственную квартиру… С декабря пятьдесят девятого года он начинает встречаться и с Достоевским, в связи с работой в журналах, на публичных чтениях. Сколько судьба отвела невстречи студентке и пророку? И кто теперь вспомнит тот промозглый вечер, разговоры с Яковом Петровичем о том, что если общий смысл жизни не дается, если на пути к нему бездна сомнений, то нужно брать то, в чем уверен, – и на этой самой фразе вошедшая кухарка, сообщающая, что к хозяину гость?