Малькольм Брэдбери - В Эрмитаж!
В центре студии высятся широкие подмости, покрытые водонепроницаемой парусиной. К ним присоединяется хорошенькая Мари-Анн Колло в кожаном фартуке, и Фальконе отдает приказ команде рабочих-оборванцев. Они карабкаются на подмостки, срывают покрытие. Под ним — гипсовый макет. Всадник, почти неразличимый из-за вставшего на дыбы коня, на краю широкого гипсового утеса. Творение еще не закончено, но близко к финалу. Но Петр хорош: увенчанный лавром и увеличенный раза в три, как будто бы при жизни он не был достаточно высок. Философ, задрав голову, внимательно разглядывал макет. Конструкция — великолепна. Всадник и лошадь точно летят, попирая все законы физики, преодолевая земное притяжение. Лишь задние ноги и хвост коня удерживают их на земле. Но символы, образы, придуманные Философом, что сталось с ними?
Правда, змея вроде бы на месте, изгибается под копытами коня, но как-то не так, она словно смещена в сторону. И лицо Петра — пустое, ничего не выражающее (и останется таким еще десять долгих лет: только в последние минуты, в ночь перед открытием памятника, Мари-Анн торопливой рукой придаст ему некоторую выразительность). Что до аллегорических фигур (наш герой помнит каждую деталь), они исчезли, растворились без следа. Где символы Варварства, Народной Любви, Нации? Они отвержены, забракованы, а на смену им пришли пластическая простота и строгость, подсказанные самим материалом. Это произведение чуждо аллегорическому искусству классицизма. Тут что-то совсем иное: свободное, странное, неспокойное, даже пугающее, тревожно-возвышенное. Кто же стоит за этими изменениями, какая сила? Россия? Царица? Или то было движение души самого Фальконе? Кто ответствен за все изменения? Нет, совсем не то они создавали в Париже, не о такой статуе мечтали…
Философ понял. Все стало ясно: и безрадостная встреча, и недружелюбное дружеское приветствие, и некстати занятая комната, и мрачное лицо, и беспокойный взгляд. Скульптор просто боится. Девять лет труда — и вот приезжает Учитель. Вдруг он не одобрит работу, вдруг забракует все до последней детали? Учитель отступает на шаг, он рассматривает, он размышляет. Он вспоминает самим же им сформулированный, столько раз обговоренный с каждым, кто соглашался слушать, Парадокс Скульптуры. Скульптура — высочайшее из искусств. И одновременно — сложнейшее из ремесел. Она исходит из самой фактуры материала. Он, Дени Дидро, сам многократно повторял, что неодушевленное не значит мертвое. В дереве, камне, глине сокрыты тайны жизни. Искусство — в способности, в умении проникнуть в суть материала, извлечь эту тайну и придать ей форму. Вот он, парадокс искусства: имитация действительности раскрывает, совершенствует саму действительность, нащупывает то единственное мгновение, когда она готова разродиться своим секретом, coup de théâtre.[17]
Он взглянул еще раз — взглядом критика. Подумал о влиятельности заказчика, о властных требованиях публики… Но он ведь не только критик и Учитель, создатель творцов. В конце концов, он и сам творец… Он поворачивается к скульптору. Тот стоит грузный, грустный, с кислой миной на лице. Философ хватает его за руки.
— Дорогой друг, — провозглашает он, — я всегда считал тебя даровитым юношей. Разве не отмечал я, насколько талантливы твои выставлявшиеся в салонах работы?
— Отмечали, мсье, — отвечает скульптор, — иначе как бы я угодил в эту передрягу?
— Но пусть меня черти в ад сволокут, если я хоть на минуту мог представить, что в твоей голове зреет такой замысел, что ты произведешь на свет этого чудного зверя.
— Вы не одобряете?
— Конечно, я могу разнести тебя в пух и прах…
— Что, совсем плохо?
— Не совсем. Хотелось бы мне после смерти удостоиться такого памятника. Только лошади, пожалуйста, не надо.
— Значит, статуя вам по душе?
— Я просто влюбился в нее, мой дорогой юный друг. Она оригинальна, она величественна. Это чудо.
— Вы так считаете?
— Я профессиональный критик, помни. И ругаю чаше, чем хвалю.
— Дорогой друг!
— Ты тоже дорог мне. И ты сотворил шедевр. Можешь смело повторять мое мнение, когда и кому захочешь. Я слов на ветер не бросаю. При первой же встрече с императрицей я скажу ей все, что думаю об этой статуе.
Когда они наконец рука об руку выходят из мастерской, сияет даже мрачный Фальконе. Наш герой, как всегда, нашел единственно верные слова, чтобы успокоить скульптора, даже немного польстить ему. Он по-братски щедро сыплет изысканными комплиментами. А заодно и себя нахваливает за острый ум и точность суждений.
— Ну а как моя малышка Мари-Анн? — Философ нежно привлекает девушку к себе, и теперь они трое стоят, тесно прижавшись друг к другу, — Почему она не приветствует меня в Санкт-Петербурге?! — шутливо возмущается наш герой, — Где мое любимое, долгожданное «чмок-чмок-чмок»?!
— Господи, мы так рады вам, maître.[18] — И Мари-Анн трижды звонко чмокает его в щеку, — Знаете, когда-нибудь я сделаю ваш бюст.
— Сделай, милая. Почему бы и нет?
— Тогда и я тоже, — вмешивается Фальконе, не отпуская руки Философа.
— Что? Оба? Мою статую? А почему бы и нет? По-моему, я заслужил.
— В наши дни кому только памятников не ставят, — бормочет Фальконе.
— Устроим соревнование между мастером и ученицей, — веселился Философ. — И тогда я решу, которая лучше. Или спросим императрицу.
— Но вы еще не видели ее.
— Увижу завтра вечером на большом приеме в Эрмитаже.
— Вы приглашены?
— Конечно, все приглашены.
— Кроме меня.
А с подмостков, незаконченный, безлицый еще Петр верхом на своем необыкновенном скакуне смотрит поверх их голов на пустую стену студии. Наступит день, когда перед взором грозного императора откроется вся Балтика. Что ж, он заслужил…
9 (наши дни)
Чуть позже. Приятный Стокгольм, цивильный и цивилизованный, остается позади, ускользает в холодный ясный вечер. Он уходит: медные шпили протестантизма, громадные гранитные палаты либеральной демократии, высокие дворцовые крыши монархии-долгожительницы отплывают прочь в густой маслянистой дымке. Мне виден стройный ствол собора Сторчюрка, где пытались, но так и не смогли похоронить Декарта; я различаю крупные современные черты кирпичной ратуши, где вручают Нобелевские премии знаменитым, но забвенным лауреатам. Я вижу изящную паутину городских автотрасс и многобашенные спальные районы на склонах холмов. Но городские постройки исчезают из поля зрения. Теперь мы видим узкие скалистые бухточки между островами из голых камней и островами, где растут деревья, на берегу стоят опрятные домики, а рядом с каждым — лодочный причал, белый моторный катер и непременно сине-белый национальный флаг, реющий над пирсом. По воде снуют парусные шлюпки, совершая что-то вроде регаты: вперед-назад, туда-сюда, во все стороны.
— Мы уже в архипелаге? — интересуюсь я у рыжеволосой шведской певуньи, благосклонно согласившейся подняться со мной сюда, на высокую и безлюдную верхнюю палубу, чтобы понаблюдать, как ускользает из виду ее родной город.
— Nej, nej, архипелаг дальше, там опасно плыть, но места дикие, уединенные и по-настоящему прекрасные. А это еще Стокгольм. Эти домики когда-то были дачами. Теперь в них центральное отопление и живут круглый год. Летом здешние жители ездят на работу на моторных лодках, а зимой, когда вода замерзает, на коньках — с портфелями под мышкой. Вы сразу поймете, когда начнется архипелаг. Он такой темный, мрачный и совершенно необыкновенный, за это мы его и любим.
Мы стоим рядом и смотрим за борт. Багровое солнце катится к горизонту, небо со стороны Пруссии окрашивается яркой синевой, робкий сперва ветер, гуляющий по нашим лицам, понемногу усиливается. В бассейне давно нет воды, а на деревянных шезлонгах, разбросанных там и сям, — матрасов. Какой-то казак с ведром и шваброй драит палубы. В рубке на капитанском мостике стоит капитан в огромной белой фуражке и смотрит вдаль в свой гигантский бинокль, а рядом с ним — лисий профиль Ленина; вождь ощупывает нас пустым и бесстрастным взглядом.
Рыжеволосая дива вдруг берет меня за руку.
— Говорят, вы очень умный человек… — начинает она.
— Наверное, вы меня с кем-то путаете, — отвечаю я.
— Ну не важно. По крайней мере, вы профессор. Короче, расскажите мне что-нибудь про этого самого Дидро. Не хочу все время выглядеть дурочкой.
— Ладно. В двух словах так: французский философ, сын ножовщика из Лангре — это в Бургундии. Готовился стать священником, но женился на портнихе. Потом переехал в Париж, работал учителем и писал на заказ, сочинил забавный скабрезный роман «Нескромные сокровища». В тысяча семьсот семьдесят третьем году посетил Петербург. Я думаю, наша поездка как раз с этим и связана. Умер внезапно, от апоплексии, подавившись абрикосом во время обеда тридцать первого июля тысяча семьсот восемьдесят четвертого года. Написал великую книгу, которая изменила мир.