Сергей Есин - Имитатор
А может быть, то, что мы называем художественным совершенством – работы старых итальянцев, средневековых немцев, картины Рембрандта, Иванова, Репина, – может быть, все это скорее отточенный, аптекарский дар, чем всплеск вдохновения? Может быть, побеждает не только душа, но и количество, предельность завершенности? Да, да, да, говорю я себе тысячу раз и не верю. Отбрасываю в сторону эти мысли, потому что нечего зря размышлять, поздно, мой паровоз летит по рельсам все вперед и вперед. Сейчас главное справиться со скоростью. Главное – работать. Поверим окружающим. В конце концов, публика выносит суд художнику. А разве не на мои вернисажи у дверей выставочных залов выстраиваются толпы народа? К славе выводит не одна картина художника и не десять, а его судьба, планида.
Во время работы над «Реалистами» я холодным рассудком оградил себя от зависти к ребятам, ее нельзя было даже затаить. Я уже достаточно опытный человек, чтобы знать: это почувствуется в совместной работе, обязательно проявится. И тогда крах. У них другой путь. Их не сжигает неистребимое честолюбие. Им не нужно самоутверждаться во что бы то ни стало, потому что они родились без комплексов. Сызначала мир им дал то, чем только владел.
И все же я ошибся. У них были свои проблемы, которые они решали, оказывается, достаточно четко. Это молодое, хорошо ориентирующееся поколение решило не вступать в обессиливающие, бесполезные этические споры. Они знали, что такое честь, совесть, долг, но они не трясли эти понятия в своих душах, как половики после ухода гостей. Они просто действовали, когда чувствовали, что по их кодексу нравственности они были правы. Действовали, невзирая ни на что. Здесь у них не было толерантности. Важен был принцип. И сколько они здесь экономили сил! Намечали цель и действовали. Они, Маша и Слава. И понимали друг друга так хорошо не только потому, что у них был общий инстинкт цели.
Как-то во время работы я перемолвился с Машей. Вернее, она спросила:
– Папа, для чего тебе, при твоих званиях, так были нужны «Реалисты»?
Вопрос застал меня врасплох, и я ответил так, как думал на самом деле:
– Чтобы потом получить следующих «Реалистов».
– А потом?
– А потом еще следующих. Чтобы не быть связанным с музеем, не дружить с людьми, которые мне совсем не нужны.
– А… – хмыкнула Маша. – Я думала, что ты на этом остановишься.
– Ну, а чего хотела бы от жизни ты? – разозлившись, спросил я у Маши.
Она ответила мгновенно:
– Самореализоваться.
– Что ты под этим понимаешь?
– Получить все то, что я смогла бы получить, если бы внешние обстоятельства по отношению ко мне сложились бы благоприятно.
– Для искусства, для живописи?
– Почему только для искусства, для всей жизни.
– Ты хочешь стать материально обеспеченной, иметь машину, дачу?
– Я человек разумных потребностей. Я хочу стать очень хорошим художником и человеком, свободно планирующим свою жизнь. Я хочу многое увидеть, родить детей. Я хочу в с е, что мне отпущено природой. В с е.
– Может быть, ты переоцениваешь природные дары?
– Нет. Каждый человек знает, что ему отпущено. И если он с этим соглашается и живет по своим внутренним возможностям, хочет лишь того, на что имеет право хотеть, то он счастлив. Я хочу быть счастливой.
Вот такой у нас состоялся разговорчик.
Как же точно формулирует это поколение! Я думал: после того как Юлия Борисовна рассказала Маше, что я добился заказного конкурса на «Реалистов», мы с Машей в мире. А оказывается, шла война. Но в тот момент я и не догадывался о враждебных действиях. Так, обычные философские умствования. Счастливо подвигающаяся работа, ежедневные разговоры с Сусанной – все это усыпило меня.
Юлия Борисовна действительно освободила три зала, составляющие вместе с моим кабинетом анфиладу, окнами выходящую на север. Она закрыла и опечатала последнюю дверь, ведущую уже непосредственно в экспозицию, и пройти в эту новую мастерскую можно было только через мой кабинет. Утром открывал его я сам, а вечером Маша и Слава сдавали ключ охраннику.
Мы все втроем толклись в первом зале, где был натянут огромный подрамник, а во втором зале стоял всякий подсобный материал, хранились краски, развешаны были карандашные этюды, которые я постепенно перевозил из дома.
В девять утра мы втроем – я, Маша и Слава, несущий большую сумку с термосами и бутербродами, – встречались у подъезда музея. В течение полутора-двух часов я занимался с ребятами, смотрел, что они сделали накануне, поправлял рисунок, прописывал важнейшие детали. С одиннадцати до трех занимался музейными делами, проводил совещания, ездил в министерство, на закупочную комиссию или на выставку, а к четырем отправлялся к Сусанне.
За последнее время Сусанне стало значительно лучше. Я торопился взять ее домой, но бородатое светило, усадив нас с Сусанной у себя в кабинете, долго внушало, что необходимо остаться еще месяца на два в больнице. Лечение надо закрепить. Стабилизировать психику. Иначе Сусанна не застрахована от рецидива.
Сусанна рвалась домой. У нее были разнообразные планы и идеи по упрощению быта и по новой жизни – нашей жизни ради друг друга. Но мы согласились с точкой зрения врача, и Сусанна осталась в больнице.
Она похудела, движения стали медлительными, и в выражении лица проступила прежняя женская мягкость.
В больничном садике тоже были перемены. Возле стволов деревьев появились протаявшие лунки, тропинки стали уже от нераскиданных сугробов, перезимовавшие птицы жались к кормушкам. По этим тропинкам бродили разные больничные люди, часто нелепо укутанные, что, очевидно, придавало нелепость их жестам, и, глядя на них, я думал, какое счастье, что у Сусанны все так хорошо обошлось.
Я рассказывал Сусанне о том, как у меня продвигалось дело, о новостях в музее, о всем, что случилось. И при этом отметил про себя, с каким вниманием прислушивался к ее советам. Она была здорова – и я поступал так, как считал нужным сам. Она заболела – и, как ни странно, я стал находить больше полезного в ее словах. Это, видимо, произошло потому, что раньше она приходила к каким-то идеям в принципе теми же логическими ходами, что и я, а теперь в ней ярче заговорило женское, сохраняющее семью и покой близких начало, заговорили женская осторожность и опытность. И несколько такой – спокойной и одновременно беспомощной – была она для меня родней и ближе!
У нее была куча планов на дальнейшую жизнь. И главный из них, стратегический – это я и моя работа. Мы кончили наш бой за выяснение, кто из нас более известен и добычлив. Все свое будущее Сусанна представляла как создание условий для моей работы. Я этому только радовался. Пусть будет хороший и по-настоящему уютный и интеллигентный дом. Моим картинам уже не нужен толкач и рекламный агент, у меня есть имя и будут «Реалисты».
– А зачем тебе, Юра, музей? – говорила Сусанна. – Тебе надо с ним расстаться. В жизни, наверное, надо выбирать что-то одно. Я понимаю: лишние поездки за рубеж и как директор ты вхож в разные сферы. Но так ли теперь это нужно?
Я сам понимал, что эта артезианская скважина уже иссякла, водоносные слои для промышленного освоения истощились, а любительством, мелкой рыночной торговлей и добычей я никогда в жизни не занимался. Но бросить это могучее в самоутверждении подспорье было боязно. У меня нет, знал я, бесспорного дара. В лучшем случае, мои шансы колеблются: пятьдесят на пятьдесят. А в этом случае на чашу весов на всех выставкомах, закупочных комиссиях, при распределении больших заказов давил мой официальный статус, боязнь моего имени, моей вхожести в разные высокие круги.
Почему так коротка жизнь? Только ты вытренируешь себя к ней – надо уходить. Почему так от многого надо отказываться? Может быть, музей мне и действительно уже не нужен, но как добивался я его пять лет назад!
Иван только сочувственно обмолвился, что старик, бывший директор музея, ложится на операцию.
– Рак?
Иван, голубиная душа, печально наклонил голову.
А я уже мгновенно составил план. Больше пяти лет после этой операции никто не живет. И уже на следующий день я отправился в большой вояж по пограничным заставам. В прессе появилась об этом заметка. Потом я в порядке шефства оформил как монументалист профессионально-техническое училище в крупном городе на востоке страны. Об этом поместила информацию центральная молодежная газета. Я вносил деньги в какие-то фонды. Подарил картину Кустодиева одной волжской галерее. Ездил на льдину рисовать полярников. Я сколачивал свою общественную физиономию. А одновременно в обществе, не без моей, конечно, подсказки, вызревала идея, что кроме Семираева занять место директора музея некому.
Уже пошли зондажи через третьих лиц, намеки большого начальства, но Семираев гордо отвечал: «Живописец должен заниматься живописью». Как мне, еще только набиравшему скорость, был нужен в это время этот музей! Он должен был кинуть глянец на возникающую легенду моей судьбы. Надо все прибирать к рукам. Ни от чего не отказываться. В конце концов, Пушкин, Некрасов, Твардовский были главными редакторами, Гете – министром, Томас Моор – канцлером, Бородин – профессором. Конечно, они все были прежде всего Пушкиным и Гете. Но! Чем больше идентичных точек на копии и оригинале, тем выше общее сходство. Еще через сто лет в деталях не разберутся и вовсе. Надо брать, брать, брать!