Альберто Моравиа - Аморальные рассказы
— Кто это — человеческое существо?
— Я! Да, я имела право на счастливое детство; но ты, ты мне мешала, сделала меня свидетельницей твоих мерзких совокуплений с мужем.
— Между прочим, он твой отец, или я ошибаюсь?
Я хорошо знаю, что все было не так. Это я, девчонка, с неудержимым любопытством шпионила за родителями, которые, как это у них водилось, не заботились о том, видят ли их, когда они занимаются любовью. Но я, не колеблясь, лгу, потому что моя цель не правду сказать, а вызвать состояние «несчастья».
— Да, я видела, как ты его теребила, видела, как ты брала его член в рот, видела, как он имел тебя сзади.
Мать, абсолютно спокойно продолжая перебирать увядающие цветы, спрашивает:
— Ты кончила?
— Нет, я еще не кончила. А в отрочестве ты вынуждала меня быть наперсницей и превратила в подхалимку, ты вовлекала меня в свои любовные интрижки, использовала для временных перемирий со своим любовником, запуганным твоей чудовищной ревностью. Ты, не задумываясь, подсказывала мне некоторые способы подольститься к нему: понятно, мать и дочь — какой мужчина мог бы устоять и не соблазниться таким лакомым кусочком?
Знаю, и это тоже — неправда. На самом деле, опять-таки я сама, если предоставлялся случай, предлагала себя на роль миротворца между матерью и одним из ее любовников. И все потому, что мужчина этот мне нравился, в моей неомраченной и бредовой голове тщеславной девчонки роились обманчивые надежды на то, что я смогу ему заменить мать. Но мужчина на мою игру не поддался, и после нескольких перепалок он в особо уничижительной манере меня отверг. И этого я никогда не могла простить матери.
Я искоса подсматриваю за ней, чтобы увидеть, возмущает ли ее мое вероломное вранье. Нет, совсем нет.
Второй раз, уже тоном терпеливого мудреца она спрашивает:
— Ты закончила?
— Нет, я не закончила и никогда не закончу. Ты украла и счастье моей молодости. Ты, практически, продала меня Витторио, который сделал вид, будто женится на девушке своего круга. Цена такой рабыни, как я, в точности равна стоимости этой самой квартиры, которую он тебе подарил по завершении «дела», то есть сразу же после нашей свадьбы.
А вот только что сказанное — не вранье, как раз наоборот, правда. Справедливо будет заметить, что в действительности это произошло так, как я уже говорила, — именно я хватила лишнего, считай, переборщила, и муж подарил моей матери квартиру. Я хотела, чтобы она жила рядом, то есть в том же доме, и всегда была у меня под рукой.
В третий раз я взглянула на нее в надежде поймать хоть какой-нибудь признак волнения, хотя бы в дрожании ее рук, когда-то постоянно готовых наказать меня. Но мать опять не реагирует, и, в общем, уже ясно, что я хочу ее спровоцировать, буквально взываю к ее инстинкту мучителя, а она отказывается на мои грубые уловки поддаться.
Мать жестко произносит:
— А теперь убирайся, у меня есть дела. И не приходи, пока у тебя это не пройдет.
Я ухожу. Но не могу противиться искушению и уже с порога кричу:
— Это у меня никогда не пройдет!
Я снова на площадке: тяжелое чувство разочарования, дрожу всем телом, глаза затуманены слезами. Представляю картину, ставшую навязчивой в моем коротком и тоскливом существовании: надо мной грозно изогнулась плотная стекловидная масса высокой зеленой морской волны с короной белых пенных барашков.
Эта огромная нависающая волна — не игра воображения в моем смятенном состоянии, я ее действительно видела много лет назад в Тирренском море, в тот день, когда мы с отцом неосторожно и невовремя пошли купаться. Когда мы отплыли от берега, море было спокойным. Но как только мы обогнули северную часть мыса Чирчео, море, обнаруживая свой норов, предательски растревожилось. И вот сами, не совсем понимая, как это могло произойти, мы очутились в хаосе встречных волн и течений. Они беспорядочно и без определенного направления сталкивались друг с другом и разбивались. Отец прокричал мне, чтобы я не отставала, и, борясь с неистово пляшущими волнами, устремился обратно к мысу. Именно в эту минуту, стараясь изо всех сил подплыть поближе к отцу, я увидела недалеко от себя немыслимо высокую мощную волну и, как бы это сказать? — точно знающую свое направление и назначение. Она угрожала мне, и только мне, с явным намерением настигнуть меня и накрыть. Я закричала «папа» и сразу увидела, как волна покатила в мою сторону — она была совершенно одна в целом море, показавшемся мне в эту минуту спокойным.
Второй раз, без всякой надежды, я закричала «папа», а волна в тот же миг вздыбилась прямо надо мной. Но прежде, чем волна обрушилась, отец, бывший неподалеку, уже подплыл. Я в третий раз закричала «папа», и, обхватив его за шею, крепко уцепилась за нее. Он попытался оттолкнуть меня, высвободиться из рук, но я, еще крепче сжимая его шею, не давала. Последнее, что я увидела: отец пытается разжать мои руки, сжимающие его горло, ему это не удается, и тогда, стиснув нижнюю губу зубами, он прицеливается и изо всех сил кулаком бьет меня по лицу. Я потеряла сознание, он от меня освободился и потащил за волосы к берегу. А пришла я в себя, только когда он, сидя на мне верхом, делал искусственное дыхание «рот в рот».
Эта высокая «мыслящая» волна с того самого дня стала символом всего, что мне угрожает в хаосе моего существования; и этот удар моего отца, в свою очередь, приобрел для меня символическое значение: вслед за насилием должно прийти обязательное спасение. Вот и сейчас у меня как раз то самое чувство — волна угрожающе нависла надо мной. И я решаю теперь же пойти к отцу, потому что только он один может, как когда-то, спасти меня.
Мой отец живет в старой студии в глубине заброшенного глухого сада, у подножия холма Яникул[7], он скульптор. Я оставляю машину за воротами и дергаю шнурок древнего колокольчика. Проходит две-три минуты, наконец ворота с рокотом раскрываются. Направляюсь в глубину сада, к студии. Тороплюсь, иду по дорожке, проложенной между клумбами, заросшими буйным сорняком. Зачем я отправляюсь к отцу и что собираюсь делать у него? Задаю себе этот вопрос и смотрю на торчащие повсюду над высокой июньской травой скульптуры, говорящие о творческом бессилии автора. Это огромные монолитные блоки из розового, серого и голубого грубо отесанного камня, похожие на каменные плиты доколумбового искусства с острова Пасхи или из Мексики; каждый из идолов с головой чудовища, а если и с человеческой — то тоже с весьма чудовищной. На самом деле, я их осматриваю бегло: для меня они — просто громадные пресс-папье, или пепельницы, причем гигантские размеры не отменяют их никчемности.
Зачем я иду к автору этих пресс-папье? И отвечаю без запинки: иду просить его снова нанести мне удар «кинжалом милосердия».
Поднимаю глаза: а вот и мой отец — неопрятный колосс на неверных ногах, в рубашке из серого брезента и вельветовых брюках, он стоит на пороге студии. Насколько я ниже его! Теперь мне приходит мысль: а что, если, вопреки моей ностальгической надежде, он меня не ударит? и тогда мне придется рассчитывать только на себя, чтобы вынести волну, которая мне угрожает? Он ведь нездоров. Уже два года лицо моего отца перекошено парезом, и гримаса безнадежной рассогласованности выглядит как гротеск: будто безжалостно ухватили левую щеку двумя пальцами и с силой стянули ее на другую сторону, принудив отца вечно подмигивать одним глазом.
Отец меня обнимает, что-то нечленораздельно бурчит и первым ковыляет в студию. Вслед за ним вхожу и я. Один из монолитов, начерно обработанный, стоит посредине. Другие, законченные, — вдоль стен. Я обхожу их для виду, будто мне интересно, в общем, играю роль почтительной и серьезной ценительницы. Но меня гложет тоска, и я объявляю убитым голосом:
— Я пришла сказать тебе, что мы с Витторио расстаемся.
Дальше между нами идет диалог: он что-то невнятно бормочет; я сквозь слезы, с комом в горле, отвечаю.
Он спрашивает:
— Почему?
— Потому что он меня бьет.
— А как он тебя бьет?
— Он бросает меня голышом на койку и бьет брючным ремнем.
— И из-за этого ты хочешь его оставить?
Внезапно передо мной вырастает высокая темная волна, огромным завитком нависшая над моею головой, и я вновь вижу отца, зажавшего нижнюю губу, чтобы легче было ударить меня.
И забыв о его парезе я кричу:
— Да, я бросаю его, потому что хочу жить с тобой!
Отец явно пугается: бормочет — мол, в студии и так места нет; мол, есть у него женщина (я знаю — это его горничная!), мол, я должна искать способы примирения с мужем, и тому подобные глупости. Но я его не слушаю, кидаюсь ему на шею, точно как в тот день в море, и кричу:
— Ты помнишь, пятнадцать лет назад у Чирчео, когда я тонула, а ты спас мне жизнь? Ты помнишь, как я ухватилась за тебя обеими руками, вот как сейчас, и ты, чтобы не потонуть вместе со мной, ударил меня по лицу? Ох, папа, папа, из всех, кому приходит на ум бить и обижать меня, ты единственный, кто меня любит, и твой удар я помню, как обиду, нанесенную мне в знак любви.