Булат Окуджава - Упраздненный театр
Золотая рыбка истории, погрузнев и исказив свой первоначальный лик, уходит во тьму, а я с примитивным фонариком тороплюсь следом и пытаюсь понять ‑ в чем горький смысл преображения слепого пухлого дитяти с темными колечками волос, пахнущего чистой природой, в унылую громадину с провалившимися боками, ослабевшую, но умудренную опытом? А все мои дядья и тети, и папа, и мама, и дедушка, и бабуся, навострив свои чувства, тогда, в те годы, предвидели ли горькую развязку или, пренебрегая последним седьмым чувством, так и оставались в счастливом неведении?
...В Тифлисе начальник отделения милиции на Лермонтовской смотрит на двадцатичетырехлетнего Рафика, словно в большой микроскоп. "Как фамилия твоего отца?" "Налбандян Степан", ‑ говорит Рафик, уставив голубые наглые глаза в начальника. "А мы его задержали, потому что он оскорбил милиционера, ‑ говорит начальник с ленивой улыбкой, ‑ посидит одумается... Налбандян... Когда говорят, не лезь не в свое дело, ‑ не лезь... Понятно?.. Если всякий Налбандян будет оскорблять милицию ‑ знаешь, что будет?.." ‑ "Зачем всякий? ‑ наглея, спрашивает Рафик. ‑ Он свекор Окуджава..." ‑ "Это какой еще Окуджава?" ‑ тихо спрашивает начальник. "Ну этот, секретарь горкома партии", ‑ спокойно по слогам сообщает Рафик. Начальник куда‑то уходит, потом возвращается и с интересом смотрит на Рафика. Рафик растягивает губы в наглой улыбке. "Вах, ‑ говорит начальник, ‑ то‑то, понимаешь, я думаю: кто это такой?.." ‑ "Он старый человек, говорит Рафик с удовольствием, ‑ иногда нервы не выдерживают". ‑ "Конечно, ‑ говорит начальник, ‑ вы кто?" ‑ "Я его сын", ‑ говорит Рафик. "Слушай, спрашивает начальник по‑дружески, ‑ ты шофер?.. Может, придешь к нам работать? У нас ведь и зарплата высокая, и паек хороший..."
Рафик уводит Степана домой. "Что такое? Что случилось?" ‑ спрашивает у отца. Оказывается, милиционер толкнул какого‑то мальчика, а Степан сказал: "Ух ты, сволочь!" У Степана дрожат руки. Мария усаживает мужа на тахту и подкладывает под бока мутаки и стоит над ним, боясь за его сердце, и кажется, что она уже приподняла два крыла, готовая лететь за живой водой.
...Ванванч просыпается на Арбате глубокой ночью. Горит свет. На кровати сидят в обнимку мама и Сиро и плачут. "Почему вы плачете?" спрашивает Ванванч. "Дедушка умер, Кукушка", ‑ говорит Сиро, и плечи ее трясутся.
На следующий день Ванванч высыпает из копилки знакомые копеечки, дедушкина ‑ самая заметная, со стершимся гербом, звенит звонче остальных. Но слез нет у Ванванча. Он еще не воспринимает смерть. Печаль ‑ да. Но тут же набегают будни: школа, двор, книжки, воспомина‑ния о дедушке, как о живом. Вот он соорудил маленькому Ванванчу грузовик ‑ кабина, четыре колеса, кузов. В крыше кабины ‑ руль, в кузове ‑ скамейка, и Ванванч садится на нее, а дедушка тянет грузовик за веревочку. Вот в Манглисе, на даче, старшие двоюродные братья, Гиви и Кукуля, собираются на рыбную ловлю, а он, трехлетний, намеревается отправиться с ними. "Да у тебя же нет удочки", ‑ говорит Гиви. "А где моя удочка?" ‑ спрашивает недоумевающий Ванванч. "Маруся, ‑ строго спрашивает дедушка у бабуси, ‑ где же Кукушкина удочка?" ‑ "Вай, коранам ес!" ‑ смеется бабуся и вручает ему маленькую палочку. Он счастлив... "Какой же я был глупый!" ‑ думает Ванванч. И вспоминает дедушкино лицо.
Арбатский двор все тот же. Квадрат из трех двухэтажных флигелей и главного четырехэтажного, в котором проживает Ванванч. Посередине большой помойный ящик. Асфальт и редкая блеклая травка кое‑где. Арбат. Сердце замирает, когда в разлуке вспоминается это пространство. Одно старое дерево неизвестного племени возле помойки, под которым сидят старые няньки. Здесь дети играют в "салочки", в "пряталки", в "классики", познают "нехорошие" слова и, распахнув до предела свои жадные глазки, наблюдают, как в подворотне пьют из горлышка взрослые дяди и тети. Или (о, чудо!), вынырнув из темного подъезда, через двор устремляется высокий худой мужчина, в каком‑то странном черном пальто до самых пят, наглухо застегнутом. У него длинные волнистые каштановые волосы, они рассыпаются по узким покатым плечам. Борода струится с подбородка, и темные усы изгибаются и свисают с верхней губы. На груди его распластался металлический крест. Белое на черном. Он семенит, подпрыгивая, пучит стеклянные глаза, и няньки замирают на лавочке, а Ванванч узнает его и вспоминает, как однажды Акулина Ивановна целовала у этого мужчины руку...
"Ого! ‑ кричит толстогубый Юрка Холмогоров. ‑ Ну и поп ‑ толоконный лоб!.." Нинка Сочилина хлопает Ванванча по плечу: "Чур, горе не мое!.." Все хохочут и хлопают друг друга по спине и плечам, и кричат пронзительно, повизгивая: "Чур, горе не мое!.." А няньки и старушки с лавочки пытаются пресечь это кощунство, вытягивают короткие шеи, грозят пальцами и кулаками: "У, фулюганы!.. У, бессовестные!.." А поп торопится к воротам, он как‑то очень смешно перебирает ногами, и белые губы его стиснуты.
Его, его руку целовала Акулина Ивановна, няня, но ореол вчерашнего почтения поколеблен, и истошный голосок Ванванча слышен звонче других. Отныне и он приобщен и счастлив своим умением безумствовать со всеми вместе, назло старухам и нянькам, их угрозам и предостережениям. И когда, возбужденный и раскрасневшийся, он вваливается в квартиру и, уткнувшись лицом в мамочкин теплый живот, рассказывает, задыхаясь, как там все было, мамочка делает большие глаза и говорит: "Фу, откуда взялся этот противный поп?.." Засыпая, он все время думает об этом случае. Распадаются две половины его чувств: худощавая мраморная ладонь таинственного хозяина храма, утопающего в свечах, ладонь, к которой припадает любимая нянька, и испуганная походка дворового чучела, бледного, оскорбленного. О, старый двор, постигающий науку безнаказанности и презрения к дурным предчувствиям! Квадратный ящик с помойкой посередине!..
Присматриваясь ко всем этим дворовым делам и задумываясь над ними, Ванванч незаметно для себя начинает вникать и в дела домашние. Он словно поднимается на одну ступеньку выше и вдруг замечает, что мама редко улыбается и какая‑то непонятная лихорадочность сопровождает ее жесты и слова. Конечно, это еще внешние ускользающие впечатления, но они уже с ним, и это теперь навсегда.
Однажды Ашхен получила очередное письмо из Тифлиса от Шалико, и оно, как догадался Ванванч, было причиной ее тревоги. "Дорогая Ашхен, ‑ пишет Шалико, ‑ как вы там с Кукушкой поживаете? Соскучился. У меня наступили какие‑то странные времена.Мало того, что Лаврентий продолжает предавать анафеме поверженных Мишу и Колю, но и со мной последнее время очень суров и неразговорчив. Я как‑то спросил его, в чем дело, и он, шлепая своими губищами и не глядя, как всегда, в глаза, сказал: "Ты что, чистоплюй? Ты пьешь вино со своими братьями ‑ заядлыми троцкистами! Делаешь вид, что солидарен с ними, а мы, значит, не правы?.. Тебе что, колхозы не нравятся?.. А слово великого Сталина тебе ничего?.." И пошел, и пошел... Как будто я против колхозов, представляешь? Я не помню, Ашхен, чтобы мы с тобой выражали свое несогласие с линией партии. И Мишу, и Колю мы осудили в свое время. Это же не значит, что мы должны их по‑человечески презирать, правда? Пусть катится к черту, интриган! Когда кругом столько истинных врагов и фашизм поднимает голову, что он привязался к нашим? Знаешь, я хочу встретиться с Орджоникидзе. Он сейчас отдыхает в Сочи. Я хочу попросить отправить меня куда‑нибудь в Россию. Здесь вязкое болото, махровый подхалимаж и прочие политические игры... Хорошо, что мама едет к тебе: Кукушка будет в надежных руках. А папу жалко..."
Ашхен поделилась с Изой, с Манечкой, с Зямой. Каждый из них отреагировал по‑своему. Иза сказала: "Какое хамство!.. Шалико ‑ само благородство. Ты, Ашхеночка, не переживай. Ты же знаешь, как я люблю ваши колхозы‑морфозы... ‑ Тут она насмешливо уставилась на растерянную Ашхен. Конечно, это противно, ‑ всякие кавказские интрижки, и Шалико должен оттуда уехать... Вообще как‑то все странно, ты не находишь?" ‑ "Нет, ‑ сказала Ашхен, ‑ не нахожу... Партия нашла единственно правильную дорогу... Она объединила беднейшее крестьянство. Скоро хлеб потечет рекой..." ‑ "Конечно, ‑ сказала Манечка, но не смогла хохотнуть, как бывало. Лицо ее было похоже на румяную маску. Она чмокнула Ашхен в щеку, но поцелуй получился грустный. ‑ Конечно, конечно... ‑ повторила она, ‑ ешьте хачапури. Пока хлеб потечет, я получила муку по карточкам. Вкусно?.. Ашхен, ты так хорошо выглядишь!.. Пусть Шалико уедет оттуда, ‑ сказала она с набитым ртом. ‑ Как вкусно, а?!. Из‑за каких‑то колхозов ломать голову?.." ‑ "Не говори ерунды!.." обиделась Ашхен.
"Товарищи, ‑ сказал Зяма, ‑ если бы вы знали, как пролетарии на Западе нам завидуют... И колхозам, и нашей пятилетке!.. Да вы что!.." Манечка наконец рассмеялась, как только она умела. В старом буфете Каминских задрожали цветные стекла. Одну давно разбитую долю Зяма как‑то заменил картоном. Получилось прилично. "Когда кончилась война, ‑ сказала Иза, ‑ вы с Ашхен утверждали, что через год мы построим социализм..." ‑ "Да, усмехнулся Зяма, ‑ ну, ошиблись... ну, я ошибся..." ‑ Тут Манечка хохотнула. ‑ "А ты разве не ошибаешься? Человеку‑таки это свойственно..." "Я ошибаюсь у себя на кухне", ‑ ответила ему Иза, ни на кого не глядя. "Не говорите ерунды", ‑ приказала Ашхен.