Михаил Веллер - Легенды Невского проспекта (сборник рассказов)
Академик известил, обмирая от храбрости: «Только через мой труп». Ему разъяснили, что невелико и препятствие.
Пиотровский дозвонился лично до Романова «по государственной важности вопросу». Запросил письменное распоряжение министра культуры СССР. Но товарищ Романов недаром прошел большой руководящий путь от сперматозоида до члена Политбюро и обращаться со своим народом умел. «Это ты мне предлагаешь у Петьки Демичева разрешения спрашивать? — весело изумился он. — А хочешь, через пять минут тебя попросит из кабинета на улицу новый директор Эрмитажа?»
Пиотровский был кристальной души и большим ученым, но тоже советским человеком, поэтому он, не кладя телефонную трубку, вызвал «скорую» и уехал лежать в больнице.
За этими организационными хлопотами конец дня перешел в начало ночи, пока машина из Смольного прибыла, наконец, к Эрмитажу. И несколько крепких ребят в серых костюмах, сопровождаемые заместителем директора и заплаканной хранительницей, пошли по гулким пустым анфиладам за тарелками для номенклатурной трапезы.
Шагают они, в слабом ночном освещении, этими величественными лабиринтами, и вдруг — уже на подходе — слышат: ту-дух, ту-дух… тяжкие железные шаги по каменным плитам.
Мерный, загробный звук.
Они как раз проходят хранилище средневекового оружия. Секиры и копья со стен щетинятся, и две шеренги рыцарей в доспехах проход сторожат.
Ту-дух, ту-дух!
И в дверях, заступая путь, возникает такой рыцарь.
В черном нюрнбергском панцире. Забрало шлема опущено. В боевой рукавице воздет иссиня-зеркальный меч толедской работы. И щит с гербом отблескивает серебряной чеканкой.
И неверной походкой мертвеца, грохоча стальными башмаками и позванивая звездчатыми шпорами, движется на них. И в полуночной тишине они различают далекий, жуткий собачий скулеж.
Процессия, дух оледенел, пятится на осевших ногах.
А потревоженный рыцарь бешено рычит из-под забрала и хрипит гортанной германской бранью. Со свистом описывает мечом сверкнувшую дугу — ту-дух! ту-дух!.. — наступает все ближе…
Задним ходом отодвигаются осквернители, и кто-то уже описался.
2. Партизан
В сорок втором году Толику Тарасюку было десять лет. Отец его сгинул на фронте, а мать погибла в заложниках. Мальчонка прибился к партизанскому отряду. В белорусских лесах было много таких отрядов: треть бойцов, а остальные — семьи из сожженных деревень.
Мальчишки любят воевать. А солдаты, любя их, ценят их отчаянную лихость. Этот же, маленький и тихий, был просто прирожденным бойцом: рука тверже упора, и глаз как по линейке. И полное отсутствие нервов. Из винтовки за сто метров пулей гвозди забивал.
Использовали иногда пацанов для связи и разведки. Но талант Тарасюка котировался выше. И ему нашли особое место в боевом расписании.
Сейчас плохо представляют себе жестокости той войны. Если немцы расстреливали, вешали и сжигали в домах, то партизаны захваченных пленных, например, обливали на морозе водой и ставили ледяные фигуры с протянутой рукой в качестве указателей на дорогах, а в рот всовывались отрезанные части, и табличка на груди поясняла: «Фриц любит яйца».
Основным партизанским занятием было грабить склады: продовольствие, амуниция, оружие — сочетание самоснабжения с уроном врагу. Еще полагалось взрывать железные дороги и мосты. Все это охранялось. А приступить к делу возможно только без шума. Поэтому умение снимать часовых особенно ценилось.
Полосы отчуждения перед немецкими объектами были наголо очищены от леса, и подобраться незаметно практически исключалось. А близко часовые не подпускали никого ни под каким предлогом.
И вот брел откуда-то маленький плачущий мальчишка, кутаясь от холода в большой не по росту ватник. Завидев часового, он жалобно просил: «Брот, камарад, брот!..» и показывал золотые карманные часы — отдает, значит, за кусок хлеба. Часовому делалось жалко замерзшего голодного ребенка… и, похоже, часы были дорогие. Он оглядывался, чтоб не было начальства, подпускал мальчика подойти, и брал часы рассмотреть. Мальчик, качаясь от слабости, на миг прислонялся к нему и через карман ватника стрелял в упор из маленького дамского браунинга.
Приглушенный одеждой хлопок был почти неслышен. Пистолетик был маломощной игрушкой. Крохотную никелированную пульку требовалось загнать точно в центр солнечного сплетения. Поднимать руку до сердца — долго и мешкотно, немец мог успеть среагировать.
Часовой оседал, убитый наповал. Надо было придержать его каску и автомат, чтоб не брякнул металл при падении.
И этот десятилетний (через год войны — уже одиннадцатилетний) мальчик снял таким образом двадцать восемь часовых. Не у всякого орденоносца-снайпера на передовой был такой счет.
Лишь раз рука его дрогнула. Немец был немолодой, очкастый, из тыловых охранных частей. Не снимая правой руки с ремня карабина за плечом, левой он отвел часы и вытащил из кармана шинели завернутый в вощаную бумажку кусок шоколада. На левой руке не было мизинца. Мальчик невольно задержал взгляд на этой беспалой руке с шоколадом, и выстрел, кажется, пришелся не совсем точно. Глаза немца, вместо того чтобы сделаться неживыми, закрылись, он сложился и упал. Но лежал без движения, а партизаны из укрытия уже подбегали беззвучно, и сознаться в своем сомнении, править контрольным выстрелом мальчишке было стыдно, мешало бойцовское самолюбие профессионала: нечистая работа.
В сорок четвертом — Десять Сталинских Ударов! — Советская Армия освободила Белоруссию; при расформировании отряда командир представил его к ордену Красного Знамени. Но наверху сочли, что это — жирно пацану будет, и ограничились медалью «За Боевые Заслуги».
С этой медалью он пришел в детский дом, чтобы после трехлетнего перерыва пойти в школу, в третий класс.
3. Курсант
Он навсегда привык чувствовать себя совершенно раскованно в любой аудитории — равный среди первых, партизан, а не тыловая крыса. Учиться хуже кого бы то ни было не позволяла гордость, детский мозг наверстывал упущенное: после семилетки он окончил десять классов.
Военрук же в нем просто души не чаял и прочил в отличники военного училища: прямая дорога!
Он ступил на прямую дорогу — пробыл в военном училище неделю, нюхнул казармы, побегал в кирзачах на зарядку, собрал свой чемоданчик и известил начальство, что эта бодяга — не для него. Воевать — это да, с радостью, пострелять — всегда пожалуйста. А уставы пусть зубрят и строем в сортир маршируют те, кто пороха не нюхал. Ему не нравится.
— А что тебе нравится? — спросил бравый полковник, с сожалением листая его личное дело.
— Стрелять, — откровенно сказал Тарасюк.
— В кого ж ты нацелился сейчас, в мирное время, стрелять?
— Ну… нашлось бы. Мне вообще оружие нравится.
— Так может, тебе надо учиться на инженера и идти работать на оружейный завод? Так, что ли?
— Оно мне нравится не в смысле быть оружейным мастером… еще не хватало! я бойцом был, а не ремонтником. Вообще нравится… дело с ним иметь.
— И как же ты хочешь иметь с ним дело?
— Вы стрелять умеете?
Задетый фронтовик-полковник повел зарвавшегося молокососа в тир, довольный случаю. И там из своего вальтера в генеральском хромированном исполнении (трофейные пистолеты у офицеров еще не изъяли) исправно выбил 29.
— Хорошие у немцев машинки, — заметил воспитуемый курсант. — Но для дела я предпочитал чешскую «Шкоду» — в руке удобнее, и скорость у него выше: через пряжку ремня навылет бил! Пуля стекло проходит — даже трещинок нет, ровная такая дырочка. — Он принял поданный рукоятью вперед, по правилам хорошего тона, вальтер, и оставшиеся в обойме пять пуль посадил одна в другую.
— Ну ты бля ничо, — сказал полковник.
— У американского кольта-32 скорость самая высокая, — продолжал Тарасюк. — Что входное отверстие, что выходное. Через бумагу стреляешь — лист не шелохнется, кружочек как вырезан. Хотя король точности и боя, конечно, маузер, но стволина такая, и магазин, — громоздок слишком.
— Подкованный курсант, — признал полковник. — Все, или еще что имеешь доложить?
Поощренный Тарасюк вольно расстегнул воротничок гимнастерки.
— Вот это, к примеру, не нож, — охотно вел он лекцию, ткнув пальцем в штык-нож, болтающийся на поясе сержанта-дежурного.
— Разрешите обратиться, товарищ полковник? — сказал сержант. — Дайте мне молодого для уборки помещения — к подъему верну как шелкового! умный…
— Сталь у штыка отпущенная, мягкая — чтоб в теле не сломался; поэтому лезвие жала не держит, резать им невозможно, — убыстрил речь Тарасюк. — Рукоятка неудобная и в руке скользкая, а в работе кровь попадет — будто вообще как намыленная. И не уравновешен нисколько, кидать его вообще без толку.