Виктор Астафьев - Царь-рыба
Вытолкав лодку из лайды, обмелевшей на спайке с рекой, он выгребся из навеса вербача на течение, хотел дернуть заводной шнур, но отчего-то раздумал и поплыл по течению, наслаждаясь предвечерней тишью лесов, редким вскриком птиц. Почему-то грустно снова стало, жалко себя сделалось. Вспомнил: во сне лодка привиделась, опрокинулась, затонула как будто? Уж не хворь ли подкралась? Погибельная лодка к болезни снится. Верь — не верь, а иной раз стариковская брехня сбывается. Не рак ли? Что-то нудит, нудит под ложечкой. Грызет, точит неслышно, щупальца по телу распускает. Хватишься, уж весь ими опутан…
— Тьфу! — плюнул Командор за борт. — Допился! «День меркнет ночью, человек — печалью», — с суеверной елейностью пропел он про себя, отгоняя мрачные думы. Знал он, что, если дать им себя одолеть, тогда все, тогда как думалось, так и выйдет. А надо еще дочь в люди вывести — у нее сегодня выпускной утренник в школе, формочку шерстяную наденет, в кудри белый бант вплетет, чулочки капроновые натянет да как пойдет!.. Куда там приезжим стиляжкам! Не нарядом — крепкой сибирской натурой их расшибает Тайка. От любви семейной, от хорошего питанья, от избалованности ль к пятнадцати годам у нее все уж соком налилось, округляться под платьишком начало, и однажды — это в восьмом-то классе! — он у нее записочку в столе нашел — крючки искал, царап — порошок какой-то! Похолодел. Хворает девка, порошки тайно пьет, чтобы его, отца, не пугать. Развернул — записочка! В стишках! «Я помню чудное мгновенье — передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как Гений чистой красоты!»
У Командора аж лоб испариной покрылся: кто же в Чуши по стихам такой мастак? Тужился, тужился, не вспомнил, не знает современную молодежь. Он тогда в обход пошел: по радио, мол, декламировали что-то насчет мимолетного виденья. Дочка бац ему по рогам: «Стыдно чужие письма читать! Некультурность! Закоснелость! Старорежимные веянья! А стихи эти печальные написал Александр Сергеевич Пушкин! Это-то хотя бы надо помнить!..»
Командор души не чаял в дочери, баловал ее, да и она к нему приветна. Есть у него еще дочь и сын, но словно бы чужие, те дети ближе к матери, и, если прямо сказать, в доме у них два дома, мостиком меж которых умница Тайка. Придет он когда пьяный, ну другой раз забушует — не без того. Тайка как топнет ножкой: «Командор! Право руля!» — это, значит, на боковую. И он готов. Злой, тяжелый, неуживчивый, перед нею что ребятенок, не может перечить, и все тут. Понарошке руку к пьяной башке приложит: «Й-есь пр-раво руля!» — и бухнется, ноги в дырявых носках кверху. Все кругом готовы его в ступе истолочь, а Тайка говорит ему как больному, чтоб успокоился, возьмется читать «Конька-горбунка» — где-то достала книжку, с картинками. Он того «Конька» почти наизусть запомнил: «Братья сеяли пшеницу и возили в град-столицу. Знать, столица та была недалече от села…»
Хорошо, просто здорово и необходимо знать человеку, что дома его ждут и любят. Другой раз поздней осенней ночью заявится мокрый, промерзший, как пес, сапоги в сенках снимет, чтоб не бухать по половицам, на тырлах к русской печи крадется, а она, Тайка, из своей комнатушки голос подаст: «Это ты, Командор?» — «Я, я, спи!» — «Ну как на вахте?» — «Порядок на вахте».
Чем старше становилась дочка, тем реже зверел Командор пьяный, старался при ней не лаяться по-черному и вообще с годами вроде как отмяк душою.
Жену он заметил еще с реки, возле своей рыбацкой будки. Стояла какая-то вся серая, и не сразу догадался — в плаще сером она. «Чё это она явилась на берег?» — встревожился Командор и, забыв сбросить газ, со всего хода грохнулся лодкой в берег. Жена медленно, вязко подошла к лодке и, остановившись в отдалении, глухо произнесла:
— Носишься но реке, голову сломить не можешь…
— Чё? Чё ты?
— Беда у нас. Тайку задавило…
Дальше он уже ничего не помнил: как выскочил из лодки, как бежал домой, одолев береговой крутик в несколько прыжков. Ребятишки — сын и дочка — прятались за баней, в сенках толпился народ, возле кровати стоял старший брат Зиновий. Он отстранился, увидев Командора. Застыл среди горницы Командор, глядя на дочку, лежавшую на чистом покрывале, в измятой, рваной и грязной форме — вся какая-то скомканная, будто белогрудка-береговушка, из рогатки подшибленная.
— Дочка! Ты чё? Тай! Ты давай, брат, давай!.. — бодренько воскликнул Командор. — Я вот приплыл. На вахте… порядок…
Жена с маху упала на дочку, загребла ее под себя. «Экая копна! Придавила…» — сморщился Командор.
— Доченька! Скажи что-нибудь! Скажи родителям своим…
Командор зарычал, отбросил жену, схватил дочку на руки, затряс, забайкал неумело — он их, маленьких-то ребят, и Тайку тоже, знать не знал, никогда с ними не водился, матерно ругал, если они орали, марались и болели. И вот, вытирая мазутной ладонью кровь с лица и шеи Тайки, поднимал ее упавшую птичью головку с косою, болтающуюся вялым, перешибленным пером…
— Чё делашь-то? Спятил! — очурал его старший брат. Отобрав Тайку, он опустил ее твердеющее тело на кровать, сложил покорные руки на груди, незаметно перекрестился, глядя на богатый ковер, выменянный на пароходе за рыбу. — Совсем олешачились! Возле покойника дикуем…
— Кто? Где? — услышав про покойника, захрипел Командор и бросился в кладовку, выхватил ружье, патронташ. На нем повисли брат, жена, соседи. Всех разбросал. Бегал по поселку, искал погубителя.
По поселку Чуш проходит в день не больше восьми машин, но они давят кур, свиней, собак и людей не меньше, чем сотни автомобилей в ином городе, — шоферня на них всегда пьяная. Нажравшись бормотухи, шофер, вывозивший с берега дрова, уснул за рулем, вылетел на тротуар и сбил двух школьниц, возвращавшихся с утренника. Выпускной вечер директриса школы проводить запретила — наезжий люд набивается в школу, приносит вино и нехорошо воздействует в моральном смысле на местное юношество. Тайку ударило о столбик ограды затылком, и она скончалась в медпункте. Подружку ее искалечило. Пакостливый, как кошка, и трусливый, как заяц, знающий нравы родного поселка шофер спрятался за прудом, в хламных кустах, спал в ожидании милиции и следователя, не чуя оводов, облепивших его рожу.
Не найдя шофера, распалив патроны наудалую, в лес, Командор наладился топиться, бросил с дебаркадера в воду ружье, сапоги, порвал рубаху и прыгнул в Енисей. Едва его вынули — отбивался. До потери сознания поили водкой, судороги с ним начались, пена ртом пошла — пал неистовый чеченец, погас, обмяк, сварился. На похоронах не плакал, не голосил, стоял всему покорный и трезвый, в ненадеванном костюме, в модной мятой рубахе, не зная, что делать, куда себя девать.
Отходил Командор долго, трудно. В одиночестве и в горе не прильнул к семье, еще больше отдалился от нее, почти ненавидя младших своих ребят за то, что они, постылые, живут на свете, а Тайки нет. Дети, чувствуя злобу родителя, на глаза ему старались не попадаться.
Девочка, что угодила вместе с Тайкой под машину и осталась жива, хотя и ходила на костыле, тоже избегала встречи с Командором. «Ты-то чего сторожишься?» — вызывал в себе чувство сострадания к девушке, приветливо кивал ей головою Командор. Однако под спудом сознания давило, грызло: почему конопатая, редкозубая, с наземного цвета волосами девка жива, а Тайка-красавица погибла? Почему? От Тайки радость отцу была. От нее бы и дети здоровые да красивые пошли, от этой что уродится? Сор! Дамка еще один…
Так думать нельзя, увещевал себя Командор. Скрутит его за черные такие мысли судьба, покарает, но ничего с собою поделать не мог. Неприязнь к людям, злоба на них заполнила все в нем, расползлась болезнью страшнее рака: он делал то, что было в его силах, — старался как можно реже и меньше бывать на людях, обитал в каюте самоходки, пьяный завывал, мочил слезами портрет дочери, муслил его распухшими губами, когда совхозную самоходку отправляли на зимний отстой, забирался в тайгу, на охоту, срубив на Сыме потайную избушку.
Жена Командора состарилась, сделалась скорбкой, бесстрашной, нападала на мужа: если б он не шлялся, не пил, помогал бы растить и доглядывать детей — разве б не уберегли дочку?! Что с нее возьмешь! Она баба, женщина, хоть в крике забывается, отходит, облегчается ее изнывшая душа.
Но беда не дуда — поигравши не выкинешь. Так пусть и она тоже мучается, пусть у нее тоже не проходит чувство вины, не утишается боль.
У Командора, от роду ничем тяжело не болевшего, начало сдавать сердце, поднялось давление от бессонницы и головные боли раскраивали череп, непомерно тяжело ему стало носить свою душу, словно бы обвисла она и пригнетала Командора к земле, ниже, ниже, того и гляди вывалится, вся обугленная, ударится оземь, провалится в яму, где в кедровом струганом гробу лежит нарядно одетая, в кружевах, в бантах, в лаковых туфельках светлая девочка, не успевшая стать девушкой, — кровинка, ласточка, ягодка неспелая, загубил ее пропойный забулдыга, сухопутный браконьер.