Сергей Саканский - Наблюдатели
Я хлопаю дверью и иду через холл на дрожащих ногах. Я рассеянно здороваюсь с кем-то, проходя через лабораторию, мимо куриных клеток, отпираю свой кабинет… Остается ждать телефонного звонка.
Все это, конечно, несусветная чушь – насчет неземного ребенка – но мысль о том, что ребенок может оказаться не моим, приводит меня в ужас: ведь если моя коровка мне все-таки не верна, то что же тогда остается в этом мире истинным?
14
Мы курим. Это дорогие, очень вкусные сигареты. Жан тепло обнимает меня, а моя голова лежит на его плече. Он говорит:
– У меня к тебе есть базар, детка, – и я вдруг вся сжимаюсь под его ладонью, как будто он не обнимает меня за плечо, а держит на весу апельсин.
Я думаю: вот оно!
Что ты там фантазировала, дура, о каком-то плане спасения, о побеге, может быть, о тайном венчании?
Сейчас он скажет, что полюбил другую, или что-то в этом роде…
Я мысленно готовлюсь к тому, что должна вынести сейчас.
– Я так больше не могу, крошка, – говорит он ласково, но в голосе тяжелый металл.
Я обречена. Я этого не вынесу. Я вижу, как плача и кусая ногти, свиваю петлю на трубе в туалете, почему-то именно в том самом, том высоком туалете у Меньшиковых, туалете с высоким потолком, где мы тогда в первый раз…
Я отстраняюсь.
– Продолжай, – холодно говорю.
Он долго смотрит на меня, я вижу в его глазах лед и металл, он ненавидит меня, я давно надоела ему, жалкая старая шлюха, соска и спермоглотка – так немцы не любили предателей, предавших однажды – ну что я, в самом деле, хотела, на что надеялась – не надо, милый! – хочется остановить этот миг, зажать ему ладошкой рот, чтобы не говорил того, что скажет сейчас.
– Любой ценой, – говорит он. – Мы должны избавиться от Микрова любой ценой.
Я холодею. И внезапная радость, жар охватывает меня. И я холодею. Я хватаю его за щеки и целую, целую все его лицо.
Милый мой, милый, ведь ты не бросишь меня!
Но я холодею.
Ибо сказано: любой ценой.
15
Очень хочется выпить. Я уже готов развести спирт, но рука застывает на полпути к сейфовому замку. Возникает странная мысль. Если, как предположил Бранин, «Юлия» – вообще не мой ребенок, то где же теперь искать моего? Я думаю, конечно, не в том смысле, что моя благоверная прижила уродца с другим мужчиной, а в том, что «Юлию» нам подсунули в роддоме, если, например, она была отпрыском какого-нибудь бандюка или чиновника. А нашего, здорового ребенка, продали в чужие руки…
Звонит Бранин, наконец. Передает кому-то трубку. Вежливый молодой голос. Вежливый и твердый, что-то вроде графита – чистый черный углерод…
– Вы не могли бы…
– А вы…
– Мы согласны…
– Ну, тогда и мы…
Я неторопливо одеваюсь и иду, чувствуя себя курицей. Я иду через весь «Кошкин» двор, длинный, витиеватый, действительно сверху похожий на распластанную кошку, занимающий порой даже две сигареты, если идешь к начальству на порку.
В детстве, когда я еще верил в добро, казалось, что мне просто не повезло с этим двором и улицей, где верховодят ублюдки. Казалось, что существуют другие дворы и улицы, где правят умные, добрые и честные мальчишки, вроде носовского Знайки, но, расширяя географический кругозор, я с ужасом убедился, что ублюдки правят на всех дворах и улицах города, и тогда я с надеждой стал думать о других городах… Впрочем, уже тогда я сомневался, что существуют какие-то иные порядки, но, все еще веря в абсолютную тенденцию победы добра над злом, думал, что, может быть, такие порядки – прерогатива времени или возраста, что когда-то раньше все было иначе, или, может быть, все это как-то иначе у взрослых людей.
– Кто же из них, – глядя на своих сверстников, думал я, – станет когда-нибудь милиционером, судьей, адвокатом? И где теперь тот ребенок, который станет правителем страны?
Будущее показало, что наверху по-прежнему те же ублюдки, которые бесчинствовали в наших дворах, издевались над стариками, пытали слабых, мучили зверей и птиц, плевали и ссали в лица девчонок, те же ублюдки, только выросшие, заматеревшие, носящие галстуки, именно они и стали хозяевами взрослой жизни, и так было и будет всегда, потому что иначе и быть не может: если ты уже в десятилетнем возрасте овладел собственным кругом власти, с чего тебе эту власть кому-либо отдавать потом?
И вот теперь меня, убеленного сединами, неволят какие-то моложавые феэсбешники, читай кегебисты, ублюдки, приехавшие в Москву из своих городов, из своих солнечных, своих засранных дворов, чтобы продолжать, как в детстве, в соплях, в пятнах скудной мальчишеской спермы…
Брошен окурок в снег. Дверь дубовая впереди.
16
Я смотрю на него долго-долго, ноготь большого пальца грызу, затем говорю твердо:
– Это невозможно. Да о чем ты, милый?
– Я говорю: надо избавиться от Микрова. Надо позаботиться о нем. Не догоняешь?
Он смотрит. В глазах – огонь.
– Это в каком же смысле? Это как в кино говорят – позаботиться – когда надо кого-то убить?
– А что в этом такого?
– Как это – что такого? Ты это серьезно?
Я вдруг хохотнула, закашлялась, Жан стучит меня по спине. Я кашляю:
– Уморил ты меня!
Он говорит:
– А что нам еще делать? Предлагай, я выслушаю. Так и будем жить, до конца века, сосаться в машине, да? Я, может быть, тоже жить хочу. Он тут пожил с тобой, теперь пусть я поживу.
– Странный ты человек, – говорю я. – Зачем нам его убивать? В крайнем случае, я все-таки подам на развод… Соберусь с духом и подам. Завтра же. Нет, сегодня!
– Квартиру менять? – возмущается Жан. – Я же говорил: нельзя эту квартиру менять.
В его глазах тревога. Он не на шутку рассержен.
– Так что же, вот так и убить его? Из-за квартиры?
– Квартира, между прочим, больших денег стоит. А я так дальше жить не хочу.
Мы молчим.
– Ты же его ненавидишь, – говорит Жан. – Вот и задавим его, как комара.
Милый мальчик! Его простодушие и юношеский максимализм всегда умиляли меня.
Мы молчим опять. Жан, похоже, весь внутри кипит – настоящий мужчина… Я жду. Мне странен этот разговор, но я жду.
– Ладно, – решительно говорит он. – Не хотел я тебе этого рассказывать, но выхода другого нет.
– Что – рассказывать?
– Поехали! – Жан заводит мотор.
Я не понимаю, какой еще сюрприз приготовил мне мой любимый, но любопытство разбирает меня.
Я – женщина. Я должна быть любопытной.
17
Когда мой взгляд разбирается среди складок одеяла, выделяя то, что я считаю моей дочерью, меня буквально бросает в дрожь. Я вынужден спрятать руки в карманы, чтобы эти люди не приняли меня за алкоголика. Гм! Я, впрочем, и есть алкоголик, но, возможно, они об этом не знают, хоть и работают на ФСБ.
Невыносимо. Как же это они об этом не знают? Если бы я не был алкоголиком, то почему тогда на свет появилась «Юлия»? Как они говорят: инопланетянка. Ну-с, посмотрим…
За это время «Юлия» сильно изменилась: она почему-то растет головой, а не телом, как бы растет наоборот, из взрослой превращаясь в ребенка, и телосложением теперь еще больше напоминает зародыш примата. Ее огромный выпуклый лоб нависает над маленьким лицом; носа почти нет, лишь небольшой бугорок с дырочками… Но самое отвратительное в ее облике – это рот. Ее ротовое отверстие круглое, несколько утопленное внутрь лица, отчего вокруг рта образуются радиальные морщины… Я вздрагиваю. Только сейчас мне становится ясно, что рот «Юлии» больше всего похож на анальное отверстие, на какую-то курью жопку.
Я брежу, наверное, и то, что я принял за голову, на самом деле и есть – задница, только она лежит на подушке. Но тут «Юлия» открывает глаза, маленькая моя задница с глазами…
Они у нее стали неправдоподобно большими – неподвижные и грустные, темные глаза… Кажется она смотрит на меня и – это совершенно невероятно – узнает. Нет, этого не может быть. Что ей помнить о большом человеке, который приходил к ней раз в месяц, а потом приходить перестал, который вставлял ей в рот бутылочку с соской…
– Она по-прежнему питается молоком? – сухо спрашиваю я.
– Нет, – отвечают, почему-то переглянувшись. – Представьте, нет.
Слово, прокашлявшись, берет доктор Бранин:
– Она как-то раз внезапно отказалась от молока. Еще там, в клинике. Она ничего не ела несколько дней. Мы подумали, что она умирает. И вот, однажды…
Доктор Бранин внезапно краснеет, как нашкодивший школьник, и беспомощно смотрит на одного из штатских. Тот утвердительно кивает, почему-то злорадно улыбаясь.