Денис Гуцко - Домик в Армагеддоне
Снова шаги вверх по лестнице. Подойдя, официантка положила на стол пачку “Вирджинии” и зажигалку. Грубовато:
– Прошу.
– Спасибо, – мягко ответил Фима, запрокидывая голову в ее сторону.
– Да уж пожалуйста.
Она поставила поднос перед ним на стол. Поднос в крупных каплях – вымыла только что. Под краном, наверное, – просто открыла кран и подставила поднос под струю.
Стала собирать стаканы. Пальцы бледные, сухие, уже заметны складки возле фаланг, через несколько лет эти складки превратятся в глубокие морщины. У нее, наверное, будут очень морщинистые пальцы в старости, с остро выпирающими костяшками.
Собрала все, подхватила снизу поднос, ловко перемахнула его на соседний столик, принялась там собирать посуду.
– Ну, ладно, дружочек, – Саенко поднялся. – Ты побудь здесь минут надцать, подыми на здоровьечко. Мне с батюшкой переговорить надо.
– Да, конечно.
Фима распечатал пачку и закурил.
Отец Никифор ругает его за курение. И Фима даже обещал ему бросить. Но сейчас не сдержался. Да и что теперь-то эти обещания? Сейчас Саенко сообщит батюшке свой вердикт – а отец Никифор, глядишь, и не станет за него заступаться. Все-таки он духовник Сотни.
Опять этот гвоздем в череп вколоченный вопрос: что дальше, куда?
И все же Фима верил – верил во все то, чему научил его Владычный Стяг. Научил главному: жить для дела размером с Россию, не размениваться. И: только идя по пути, указываемому Церковью, его Родина сможет выкарабкаться из мусорной пустыни, в которую забрела. Очнуться от обморока бездуховности. Встать в полный рост.
Возродиться для мирового подвига. Ему так неопровержимо доказали это в Стяге, по полочкам разложили: не может быть России слабой – а укрепит ее только православный труд.
Где же они – те, кто вдохнул в него эту неодолимую уверенность? Кто все это затеял? Как к ним пробиться? Долго ли оставаться ненужным, лишним, бездельным?
Вернется ли то, что так радостно начиналось?
Он спрашивал у Антона, когда тот привел его в Сотню: “Как же мы будем – тайком, самовольно? Признают нас?” Антон отвечал: “Сомневаешься – не иди. Вы зачем в ту ночь за стягом своим приходили? С канистрами бензина? Взвейтесь кострами? Синие ночи? Вас ведь тогда – что? Закрыли. Русским языком сказали: всем спасибо, до новых встреч в эфире. Что ж не ушли – ты и твоя команда? Как другие? То-то. Кто служить готов не людям, а делу праведному – тот от чьих-то там начальственных решений не зависит. Он сам себе начальник. Сам решает. И вы – сами решили. Что же теперь? Что изменилось? А насчет того, признают или нет… Не будь же ты наивным, Фимка. Сегодня ситуация не та, чтобы тебя у всех на виду епископат наш обласкал и приветил. Много и среди них малахольных – прости, Господи, что скажешь. Но много и тех, кто боится навредить, кто и рад бы истинных православных благословить на эту страду тяжкую – Русь Святую под церковную сень вернуть, от иезуитчины и басурманщины очистить – да нельзя пока, глупыш, пока нельзя. Ситуация, понимаешь? Наше дело – ситуацию сломать. Из-ме-нить. Тогда и признают. И обласкают. И благословят”.
Когда Антон говорил – все было ясно. Но только не складывается по его словам, никак не складывается. Что ж, Антон – далеко не вся Сотня. И он здесь совсем не главный.
Отец Никифор ездил в Несветай, к тамошней общине, чтобы уговорить их примкнуть к Православной Сотне. Возможно, предлагал и выступить вместе – туда, куда собиралась выступать Сотня. Батюшка рисковал, конечно, безмерно, больше чем кто бы то ни было – пойдет вдруг наперекосяк, могут и сана лишить. Не оттого ли и задумчив был с самого начала?
В хуторе Дальний Несветай еще со времен советской власти обосновалась православная община. Священника у них не было, а жили при старце, которого выбирали из своих же. Небольшая часовня у них стояла, деревянная. Краска с нее сошла – да не один раз, наверное. Вся залатанная, шершавая, как сухарь. В новые времена в Несветай священника однажды ставили, собирались церковь возводить. Но священник не прижился, перевелся в соседний колхоз, Красный Коммунар. Их будто забыли. Жили, коров держали, свеклу и огурцы растили.
Община состояла из людей, которых Фима с первого же взгляда окрестил ничьими.
Сами по себе, ни те и ни эти. На затворников, какими представлял их себе Ефим – живущих строго, молитвами и постами, – не похожи. На благочинных прихожан, которых доводилось встречать в Любореченске, – тоже ничуть. Никакого благообразия в облике и в речах, никакой собранности, которая первой бросается в глаза в людях воцерковленных. Люди и люди. Друг к дружке притерты крепко, все делают сообща, но и в работе какие-то вальяжные, не хваткие какие-то.
А все же было в них нечто, чему Фима не знал имени… легкость, что ли… нечто такое, что самый воздух вокруг них делало уютным.
Отца Никифора встретили почтительно, скромно благословения испросили, но дел своих повседневных ради него не бросили.
Старцем там был Семен Александрович. Сухонький подвижный старичок. Ни за что и не подумаешь про него: вот он, старец. Хорошо сохранившийся пенсионер, ходил в толстой клетчатой сорочке. Ремешок на брюках надорван, скоро вовсе порвется. Из нагрудного кармана карандаш неизменный торчит. Даже без бороды. “А не растет”, – улыбнулся он Фиме при знакомстве, будто отвечая на прочитанный в его глазах вопрос. В общине про своего старца говорили просто – Фиме показалось, слишком уж просто: Александрович. Молодой парень, которому Фима помогал грузить в багажник “семерки” пустые молочные бидоны, сказал, что Александрович был монахом в Псково-Печоре.
Ездил к матушке на похороны в Каменскую, а осел у них. “Понравилось”, – объяснил парень. Только-то: “понравилось”. В Сотне Фима другое слышал – будто сослали его в Несветай за ослушание: отказался католическую делегацию сопровождать.
Расспрашивать Фима не стал. “Не настоящий какой-то старец”, – повторял, глядя на него, Ефим.
Но рядом с ним он немного робел. Александрович был такой же легкий и незатейный, как все общинники, но удивительным образом оставался всегда глубоко погружен в себя, и даже когда говорил с Фимой, улыбался ему – не поднимался на поверхность.
И невозможно было разглядеть, что у него там, в укромной этой глубине: долгим ли трудом доставшийся клад, способный осчастливить многих и многих, – или так, чахлое убежище на одного.
Ефим только раз с ним заговорил, когда тот сидел возле колодца, складывая в столбик какие-то цифры в потрепанном блокноте. Обратился не как к священнику, по-обычному.
Во-первых, не знал, как к старцам обращаться, а как к нему несветаевцы обращаются, не слышал, во-вторых, старец-то все равно не настоящий.
– Александрович, а монахом быть тяжело?
– Нет.
Разочарование охватило Фиму. Такое вот куцее “нет” – совсем не то, что ожидал услышать. Какая ж тут глубина-то?
Пока Фима решал, спросить ли еще о чем-нибудь Александровича или уйти, тот успел досчитать в своем блокноте, сказал, распрямляясь:
– Мирянином тяжело, – и, вспомнив что-то, поспешно, будто боялся тут же забыть, подчеркнул внизу странички нужную ему цифру. – Жизнь-то в миру какая…
Теперь Фима ждал, что Александрович продолжит – так показалось ему по интонации, с которой тот закончил фразу. Но Александрович поднялся и, сунув карандаш в карман, пошел к коровнику. “И впрямь – никакой не старец, – думал Ефим, глядя ему вслед. – Доморощенный”.
Но почему-то это нисколько Фиму не расстроило, а даже как будто развеселило.
От отца Никифора Александрович тоже, кажется, улизнул. Так и не состоялось у них настоящего разговора. Александрович все время был чем-то занят, отец Никифор раза два прошелся за ним из одного конца хутора в другой, а потом сел возле того же колодца и просидел так часа два. Фиму отец Никифор отослал – Фима уже привык к этому и не очень-то огорчался. Всего день там побыли, даже не ночевали.
Обратно ехали – отец Никифор за руль не сел. Всю дорогу Фима поглядывал в зеркало на его каменное лицо в обрамлении всклокоченных ветром волос и спутанной пегой бороды.
Когда засверкал в низине Шанс-Бург, отец Никифор оживился, всмотрелся в его разноцветные зрачки, в зыбкий купол света над ними, в густые вихры иллюминации.
Сказал – тягуче, как бы на слух проверяя мысли свои:
– Что ж, не всем же по медвежьим углам прятаться, отмалчиваться. Кому-то и по-хозяйски поступить нужно. А уж за кем правда – Господь рассудит.
Зазвонил мобильник. Отец Никифор:
– Иди-ка сюда, Ефим.
Фима встал и пошел в номер.
Дворик “Веселого Посада” совсем опустел. Фонтан выключили, по темному водяному кольцу плавали салфетки и лепестки роз. От резкого света фонаря – словно тушью по ватману рисованная тень дерева. Голубь, прошелестев крыльями, плюхнулся на эту тень, сложился в гладкую хвостатую каплю, тут же удивленно вытянул шею, дернул головой, покосил глазом налево, направо…