Яан Кросс - Полет на месте
«Погоди. Об этом я хотел бы услышать подробнее. Но раньше: ты когда–то говорил, что там за стаканом вина у Барбарусов ты тоже читал свои стихи…»
Улло ухмыльнулся и снова выглянул в окно:
«Да–да. Проболтался. К сожалению. А ты небось успел написать об этом. Напечатать лишь не успел, к счастью. Так что, — и тут его ухмылка походила на дружескую усмешку, — советская цензура в каком–то смысле крайне необходимая штука… Только я не помню, где и как это было и когда ты сподобился написать о моем ночном чтении стихов у Барбарусов».
Я ответил: «Зато я не забыл, что я об этом написал. Хочешь, напомню?»
«Ладно! — буркнул Улло. — Что было, то было. И хватит об этом».
«Но ты так и не рассказал, какие это были стихи? И как он к ним отнесся, Барбарус то есть?»
Улло пробормотал: «Ну, они были столь далеки от его манеры, сколь это возможно. Между прочим, мне показалось, что понравились ему. Вообще, сдается, у него была склонность относиться терпимо к чуждым ему вещам, даже таким, которые его в известной мере унижали. Некая мазохистская черта».
«И что еще ты в нем приметил?»
Улло не понадобилось времени на размышление: «Его противоречивость».
«В чем?»
«Противоречие между грубостью текстов и мягкостью поведения. Противоречие почти трагикомическое, кстати, между неприятием пузатых и его ранним пузцом. И между этой его пузатостью и прямо–таки резиновой спортивной гибкостью. Между его образованностью и ребячливостью, если хочешь».
Я подождал немного, но Улло молчал.
Я сказал: «Хорошо. Ты коснулся газет того лета, обзора русских событий — и обсуждения их в том доме. Расскажи об этом подробнее».
«Эти события были гвоздем тогдашних июньских газет. На фоне открытия прибрежной гостиницы, недели Женского Кайтселийта 51 и прочей местной мелочи. И на фоне эстонских событий. Визитов в Таллинн министров Сандлера и лорда Плимута, заседания Народного собрания и всего, что там происходило. И на фоне гражданской войны в Испании тоже. Ибо то, что творилось в Москве и во всей России, потрясало мир. Прежде всего самоубийство Гамарника. И потом слухи об аресте верхушки Красной армии. Объявление официальной Москвой этих слухов несостоятельными. И три дня спустя сообщение о разоблачении восьми предателей родины. А еще через два дня известие: над ними совершен суд. Все признали свою вину от и до. Их приговорили к смертной казни и привели приговор в исполнение. И кто же были эти негодяи, предатели родины? Гамарник — начальник политического управления Красной армии. Другие — маршал Тухачевский и его генералы.
Я помню, мы обсуждали известия с дядей Йонасом и тетей Линдой на улице Папли за чашкой кофе. Краткую информацию в газете «Пяэвалехт». Тетя Линда объяснила дело просто, исчерпывающе: «Они там, в России, давно рехнулись. Сколько лет пускают кровь своей партии? А теперь совсем ополоумели. Крушат свою же собственную военную машину. На самом–то деле: дай Бог!»
Затем мы были приглашены к ужину на улицу Вилмси. Помню, хозяйка несколько раз извинялась, стоя у стола, ломящегося от яств, что все это отнюдь не comme il faut, у них новый и неопытный повар. После закуски хозяин на четверть часа отлучился куда–то. Хозяйка объяснила: «Он недавно купил радио «Маркони», которое слушает каждые утро и вечер и в полночь тоже». Однако на сей раз после вечерних новостей хозяин вернулся совершенно бледный:
«Вечером в девять часов — Люксембург, в полночь — Париж. Самый спокойный, объективный обзор мировых событий. Но в последние дни — это у б и в а е т! Йонас, Линда — вы слышали?! Какую бойню учинили в Москве?! Притом когда Европа все больше затягивается коричневым, Москва для многих, в том числе и для меня, была последней надеждой и опорой. А теперь, как только что я услышал, самоуничтожающаяся паранойя распространяется там по всей стране! В Хабаровске вчера расстреляны двадцать троцкистов. В Белоруссии — народный комиссар сельского хозяйства арестован. Послушайте только, какое безумное обвинение: якобы в лабораториях комиссариата изготовляли таблетки для лечения лошадей и коров, в которые вводили бактерии чумы, распространяли пилюли по всей стране. Все белорусские колхозы — разведывательные центры панской Польши… По данным английских газет, в Киеве — 900 и в Харькове — 300 военных арестованы и расстреляны. Их близкие сосланы в Сибирь»".
Улло рассказывал: «Он рассуждал за винегретом и фаршированными яйцами, а позднее за кофе и стаканчиком бенедиктина весьма пространно о том, какие могут быть внутренние и внешние силы, манипулирующие Москвой. Мой следующий и последний визит в Пярну — я съездил туда спустя год — состоялся осенью 39‑го, в то время, когда я был уже второй сезон при Улуотсе чиновником–распорядителем. У мамы начались боли в пояснице, ревматические или невралгические. И дядя Йонас уговорил ее поехать в Пярну на грязи. Это оказалось весьма дорогое удовольствие, что–то заплатила больничная касса, что–то мы сами, и мама пробыла там три недели. В конце последней недели я отпросился на субботу и поехал за матерью. В санатории выяснилось, что доктор Варес отыскал палату моей мамы: «Госпожа Сандра Паэранд, кем вы приходитесь нашему давнему другу Берендсу, ах так, женой брата?» Он даже спросил, «не доводится ли она матерью молодому поэту Улло Паэранду?» Оказывается, доводится. Он не был штатным врачом санатория, но время от времени его приглашали туда на консультации, — вот он и навестил несколько раз мою мать и дал ей необходимые советы. Мама назвала день выписки и сказала, что в субботу я за ней приеду. И тогда доктор настоятельно пригласил нас на обед на улицу Вилмси. И мы приняли приглашение. Итак, ты интересовался, каково мое общее впечатление о нем, и я, кажется, употребил слово противоречивость. Может быть, слово шаткость было бы точнее. Ибо за обеденным столом мы заговорили на ту же тему, что и ранее, то есть когда я там бывал с дядей Йонасом и тетей Линдой. Газеты снова коснулись московских показательных процессов — Бухарин, Ягода, Рыков и кто там еще были те разбойники, которых приговорили к смерти. И я вдруг заметил: отношение к ним хозяина было совершенно другим. Он больше не сокрушался. Ни слова о паранойе. Теперь это были «да–да, трагические, разумеется, но неотложные и политически неизбежные шаги — драконовские, но очистительные меры для всего мира!».
Мне даже пришла в голову мысль, не сразу, конечно, не тогда, когда он за кофе перед тем, как нам отправиться на последний таллиннский поезд, стал рассказывать о своей греко–югославской поездке, а годы спустя.
Итак, доктор Варес ездил весной в Грецию и Югославию. Было бы чертовски занятно, если бы примерно в то же время отправились на отдых и двое других — я имею в виду этого коровьего доктора Кирхенштейна и преподавателя — так уж и быть, писателя — Палецкиса. Первый — например, в Сопот, а второй, допустим, — в Карловы Вары… И тогда с ними в этих местах был осуществлен первый со стороны Москвы контакт. Потому что где–то с каждым из них он был ведь осуществлен! Это лучше было сделать за границей, чем у них дома, где на каждом шагу возникала опасность, что сии контакты может кто–нибудь обнаружить. Как бы ни пытались их замаскировать. Я помню в тот последний приход, когда мы оставили тему Бухарина и других и речь зашла о весенне–летнем вояже в Югославию, — они с госпожой Сиутс в один голос рассказывали, до чего неповторимо прекрасны пейзажи там, у Адриатического моря. Барбарус особенно восторгался заливом Котора. Это должно быть красивейшее место в Европе, если смотреть на него с гор. Как я себе представляю, где–то там это и должно было произойти. Где–то в лоджии… Госпожа ушла спать, приняв таблетки от головной боли и снотворное, а доктор и два новых знакомца по гостинице, в которой они жили вот уже две недели, остались сидеть за бутылкой сливовицы в шезлонгах вокруг столика. Эти господа — обаятельные люди — один из Советского телеграфного агентства, другой из Министерства иностранных дел. Так что можно в свое удовольствие поговорить на русском, не забытом еще языке. И один из них, тот, что из телеграфного агентства, — выпускник Киевского университета! Им есть о чем вспомнить, о кануне мировой войны, о самой войне. И неожиданно: «А мы, конечно, наблюдаем все время за достижениями наших маленьких доблестных соседей — особенно в области культуры — и, господин Варес, мы знаем о вашей личной — да–да — почти героической роли в борьбе за культуру вашей родины. Пярну, разумеется, всего лишь провинция, но…» И так далее. Никто в Эстонии о провинциальности Пярну, по крайней мере во всеуслышание, не заявлял, — а теперь, когда этот самоуверенный москвич возвещает сие, не отрывая глаз от докторского лица, освещенного молочно–белой лампочкой торшера и отражениями звезд в темном морском заливе у подножия гор, лицо самого москвича в облачке дыма греческих сигарет «Папастратос», провозглашение Пярну провинцией кажется обидным, почти непозволительным. Но ему недосуг обращать на это внимание, ибо слова новоиспеченного знакомца о его, доктора Вареса, почти героической роли, на которую там обратили внимание, бесследно смывают чувство обиды.