Нодар Джин - История моего самоубийства
Как только звуки в салоне рассосались, Роден высказывает вслух наблюдение, которое мгновением раньше возникло у меня: у нас, оказывается, сходные имена. Потом: он прилетел из Союза, и был также в Грозном, где восемь стариков рассказали ему о девятом, который умер от астмы и играл на зурне как никто, и у него, у Родена, в чемодане — такая же кассета с такою же музыкой. А потом — что зурна, на которой старик играл эту музыку, находится в Вашингтоне; и что он хотел бы ее купить, но в Вашингтон не поедет, ибо брезгует им настолько, что управление столичной штаб-квартиры своей юридической фирмы вверил близнецу и переехал в Вэстчестер к любовнику, известному специалисту по кавказскому фольклору. Около года назад с Роденом случилась драма: сопровождая фольклориста в поездке по Чечне, он к нему охладел из-за внезапной же страсти к усатому государственному деятелю с возбуждающим именем Тельман, у которого, пренебрегая астмой, Роден только что гостил в высокогорном предместье Грозного.
Я возмутился: как можно завязывать интимные отношения с правительственным работником? Роден возразил, что Тельман прежде всего баснописец, обладающий широким видением мира. Широким?! Ъ испугался я. Ъ Не может быть! Как же не может, возмутился теперь Роден, если Тельман, ни на грамм не будучи евреем, позавчера вынес постановление о неприкосновенности местной синагоги в связи с ее возведением в ранг музейных экспонатов. Не может быть! — повторил я, но Роден по-прежнему не согласился: как же не может быть, когда нью-йоркская еврейская организация послала Тельману через Родена три тысячи призовых долларов за бережное отношение к еврейской старине. Люди недооценивают людей, добавил он, — особенно выходцы из Союза. И еще — что я, наверное, родом оттуда, а судя по виду, — гетеросексуал, хотя душа моя и полна неистраченной жалобы.
Так и есть, кивнул я и стал рассказывать ему про зурну, закончив тем, как меня погнали из Вашингтона. Роден поддакивал, словно знал все не хуже меня, а когда я остановился, начал говорить вещи, которые я не просто знал, но о которых именно тогда и вспомнил. Сперва он высказал три мысли, связанные с фольклором: приступ астмы следует лечить пшеничными лепешками, опущенными в мед и залитыми неразбавленным вином; в горах бывает так много света, что в крыльях птиц видны даже косточки; согласные звуки в молитве это как плоть, а гласные — как дух, и они движутся в пространстве, как живое существо, а из этого единства возникает первозданный смысл, который присутствовал при сотворении мира. Потом он сказал, что жалоба — это страсть к разрушению, а страсть к разрушению, в том числе к саморазрушению, животворная страсть. Потом еще: для того, чтобы быть счастливым, надо перестать к этому стремиться. Потом такое: сегодняшнее исчезает так быстро, что человек наслаждается им только когда оно становится прошлым. И еще: вещи собрать воедино невозможно, ибо они существуют именно в единстве, а потому в качестве таковых их и надо принимать. И наконец, — что самым ужасным открытием была бы возможность читать мысли других людей…
— Люди мыслят одинаково, — сказал я, — а значит, каждому известно о чем думает другой.
— Неправда! — рассудил Роден. — Вы, например, не догадываетесь — что я вам хочу предложить.
— В связи с чем? — насторожился я и решил было напомнить ему о моей гетеросексуальности.
— В связи с вашей жалобой, — и тут он опускает стекло, глотает воздух и под шум проезжающих машин произносит слова, которые, проступая в моем сознании давно, сложились в произнесенную им фразу мгновением раньше. — Вам надо подать на Америку в суд! — и добавил неожиданное. — И я вам в этом помогу.
Наутро я возвратился в Вашингтон, через неделю подал на Америку в суд, а через месяц, в день осеннего праздника Торы, встретил в синагогальном клубе Герда фон Деминга. Он подмигивал раввину, потел, икал, гикал и, главное, проворно подергивал задницей под быстрые ритмы кларнета. До суда, на котором ему пришлось доказывать отсутствие презрения к евреям, было еще не близко, но именно там, в еврейском клубе, мне впервые стало страшно за то, что я еврей. От ненависти в действиях можно защищаться, а от скрытой, а потому углубляющейся — нет. Герд веселился так агрессивно, что чувство стыда за него исчезло у меня в тот же миг, когда я представил глубину его ненависти к окружавшим нас клубным евреям, большинство из которых, подобно любому большинству чересчур визгливых и потных людей, вызывали неприязнь и у меня.
27. Я — это не я
Моя бабушка Эстер наказывала мне отворачиваться от того, что не поддается объяснению, поскольку странное считала предвестием душевного замешательства. Сознавая, что обрекаю себя именно на это, я, тем не менее, не смог отвести изумленного взгляда от проплывшей мимо меня по салону гердовой задницы, сконструированной из множества рыхлых комков. Когда она исчезла из виду, меня, действительно, охватило замешательство: из-за парчовой гардины в салон самолета вступил Гена Краснер!
…Гена прибыл в Квинс одновременно со мной, но — из Ялты, и поселился в трех кварталах от моего дома. В отличие от меня, обладал ремеслом, акушер-гинеколог! — но, подобно мне, привез с собой в Америку жену и дочь. И мы с ним, и наши дочки были одногодками, а жены — еще и коллегами, знатоками античной филологии. По рекомендации еврейской благотворительной службы, стали коллегами и в Штатах, — уборщицами при одном и том же манхэттенском отеле. Сдружились. Чуть свет встречались в сабвее и тащились на работу вместе: безопасней. Возвращались поздно изможденные и печальные: за этим ли, дескать, уезжали?!
Жаловаться перестали не раньше, чем я рассказал им шутку о еврее, который на каждой станции выглядывал из поезда и вздыхал «Ой вэй!», а на последней станции, когда его спросили почему он всю дорогу страдал, ответил так: «Ведь я же сижу не в том поезде!» Пересесть в «тот» ни Любе, Гениной жене, ни моей собственной не было уже никакой возможности, но реагировать на свои невзгоды они после этой шутки стали иначе. Хотя Люба по-прежнему вздыхала, она говорила при этом уже другие слова: ой вэй, скорей бы пришел март, то есть срок Гениного «тэста»! Гена сидел дома с утра до утра и «грыз английский». Два других экзамена, по специальности, свалил легко, но с третьим, чуял, выйдет беда, — завалит. А без него — хоть он всю жизнь и работал в России акушером — не позволят «абортировать» даже кур, не говоря уж о принятии родов. Весь январь Люба проклинала февраль за то, что он отдаляет пришествие марта. А моя жена сердилась на философию за то, что философия имеет долгую историю, по каковой причине мне не удавалось закончить мою книгу об этой истории быстрее, чем того требовали обстоятельства: вот допишет, мол, муж книгу, — и станет жить легче, как было в Грузии!
Однажды, в конце февраля, Люба попросила жену принести почитать «из мужа». Жена ответила, что книгу я пишу по-английски. «Что?!» — вскрикнула Люба, и наутро Краснеры пришли втроем с бутылкой французского коньяка. Пришли и пали мне в ноги: спаси, дескать, и выручи, одна надежда на Бога и на тебя! Нет, в обратном порядке: на тебя и на Бога! План спасения был криминален, но романтичен: на один только день в моей жизни, на день английского «тэста», мне предписывалось стать Геной Краснером, для чего достаточно было на экзаменационном талоне с Гениным именем и адресом заменить его фотокарточку моей.
Если бы Краснеры знали меня лучше, они могли бы не только достойней себя вести, но — главное — обойтись без коньяка: я бы с радостью сделал это даром. Причем, — по целому ряду причин, из которых принципиальным значением обладали две: моя неизживаемая тяга к перевоплощению и мое презрение к местным врачам, напуганным конкуренцией со стороны эмигрантов и сплоченным в рвении усложнять им обретение лицензий. Желая польстить мне, Гена стал философствовать. Зачем, например, убеждал он меня, у российского акушера-гинеколога требовать знание английского на уровне борзописцев? Спрашивать надо другое: знает ли откуда в Америке берутся дети и откуда лезут на свет, — оттуда ли, откуда лезут в Ялте? До переселения в Америку Гена принимал роды или «абортировал» 20 лет и был достаточно образован, чтобы понимать вдобавок, что с детьми — когда они лезут на свет — не требуется вести англоязычные беседы с использованием идиом. Предположим, российский акушер сказал что-нибудь не так: не полезут же сукины дети обратно! А касательно абортов, вздохнул он, — так же, впрочем, как и деятельности, которая служит им причиной, — минимальное знание языка вполне достаточно, правильно?
Правильно, ответил я и поехал вместо него сдавать английский. Но потом, как Гена, собственно, и чуял, вышла беда. То есть я написал все как следует, подписался «Краснер» и вручил рукопись вместе с талоном председателю комиссии, статному индусу в чесучовом кителе. Но статный индус взглянул на талон и воскликнул: