Гоце Смилевски - Сестра Зигмунда Фрейда
— Думаю, у нас будет ребенок, — сказала я.
Он молчал.
Я взяла его руки в свои и поднесла их к своему животу. Он отдернул руки. Я положила свои ладони на живот.
— Мне кажется, я слышу его сердце, — продолжила я, — хотя еще слишком рано.
Он молчал.
Меня охватило веселье. Слабость, вызванная плохим самочувствием, еще резче бросила меня в опьяняющую радость, и я засмеялась.
Райнер поднялся, сел на кровати, поставил локти на колени и опустил голову, подперев лоб ладонями. Я встала, приподняла его голову, оторвав лоб от ладоней, и прислонила ее к своему животу.
— Ты боишься?
Он молчал.
— Я слышала, что все мужчины боятся, когда им впервые предстоит стать отцом.
Он положил руки на мои бедра и оттолкнул меня:
— Я не могу совершить ту же ошибку.
Его слова отозвались физической болью, будто что-то обожгло мне сердце, и я поторопилась сказать, желая унять боль или стереть его слова:
— У нас будет ребенок.
— Это твой ребенок. Можешь делать с ним что хочешь. — Он сделал паузу и добавил: — У меня уже есть ребенок. И я не могу повторить прежнюю ошибку.
Я ничего не спросила о ребенке, которого он упомянул, ребенке, которого он назвал ошибкой. Знала, что Райнер ничего о нем не скажет: ни когда он родился, ни того, живет ли он с ним, знала, что он ничего не скажет об этом ребенке, знала, что не хочу ничего о нем знать, чувствовала, что больше ничего не хочу знать.
Я легла на кровать. Челюсть моя тряслась, и я зубами вгрызалась в подушку.
— Это твой ребенок, — повторил Райнер. — И делай с ним что хочешь.
— Мой ребенок, — откликнулась я, оторвавшись от подушки. — Но я не знаю, что делать ни с ним, ни с собой.
— Тогда тебе остается только одно.
— Нет, — ответила я.
— Да.
— Я не могу убить.
— Это не убийство. Это всего лишь очищение собственного тела.
Я чувствовала, как что-то жестоко клюет меня в сердце, словно пытается выдрать его из груди, хотелось расплакаться, но моя боль была суха, и я не могла найти слез, чтобы облегчить эту муку.
— А теперь иди, — сказал Райнер. — Это больше не моя квартира. Я уезжаю сегодня. Я уезжаю сейчас. Иди.
Я встала и пошла домой. По пути думала повернуть к Дунаю, но ноги не несли меня к воде, только к собственной постели. Боль давила на меня, я час за часом пыталась заснуть. Удалось только вечером.
Мне снился сон. Мой дом загорелся. Появилась вода, не знаю откуда. Потоп? Я хочу убежать, но из стен слышу детский плач. Это мои дети застряли в стенах, думаю я. Скребу ногтями по стене, крошу ее, а она крошит мои ногти. Вода все прибывает, поднимается выше моей головы, давит на меня, а я и под водой слышу детский плач из стен.
Я проснулась от ощущения горькой слюны во рту, словно у меня на языке была земля. Я знала, что только брат может мне помочь, и попросила встретиться со мной наедине. В тот день мы сидели на скамейке у Дуная.
В нескольких словах я объяснила ему то, что должна была. Он молчал. Я смотрела на старика и старуху, которые сидели на скамейке в нескольких шагах от нас и держались за руки. Брат наблюдал за двумя детьми, пускавшими по воде бумажные кораблики, а мать предупреждала их не подходить близко к реке.
— Я хочу, чтобы ты это сделал, — сказала я брату.
— Что?
— Вытащил из меня плод.
— Я не могу.
— Ты умеешь.
— Умею, но не могу. — Он пообещал, что найдет хорошего врача и сестру, которая станет ухаживать за мной все то время, пока мне будет нужна помощь. — Мы должны поторопиться.
Я положила руку на живот.
— Лучше всего завтра. Послезавтра я еду в Венецию.
— Венеция… — Я улыбнулась, вспомнив о нашей мечте жить в Венеции.
Медленно соединила запястья, совместив ребра ладоней, и переплела пальцы, изображая гондолу. И поплыла гондола-руки по воздуху. Потом я опустила ладони на живот.
— Не хочу туда, — прошептала я.
— В Венецию?
— Не хочу в больницу. Хочу, чтобы это, — произнеся «это», я почувствовала, как что-то ноет у меня в утробе, — было сделано на моей кровати.
На следующий день я лежала на своей кровати, раздвинув ноги, В углу комнаты доктор Краус подготавливал инструменты. Ему помогала медицинская сестра, госпожа Грубах. Брат сидел рядом. Он чувствовал мой страх.
— Не бойся, — сказал он и положил правую руку на мой левый висок. Его ладонь дрожала. — Все будет хорошо.
— Хорошо? Возможно, будет хорошо, но не все, — ответила я. — После этого ничего не будет.
— Нет, — ответил брат и провел рукой от моего вспотевшего лба до макушки. — Все будет так же, как сейчас.
— Это самое страшное. — Я зажала его руку между своими ладонями. — То, что все будет так же, как сейчас. — Я опустила наши руки на свой живот. — Материнство — это дар новой жизни, но для меня это было нечто большее. В глубине души я надеялась, что, даровав новую жизнь, я и сама начну жить заново. А так… так все будет по-прежнему и все будет ничем.
— Не говори так, — попросил брат и убрал руку с моего живота.
Я обхватила его ладонь и поднесла к своим глазам.
— Самым большим страхом в детстве для меня было потерять тебя, — произнесла я, умолчав о том, что также боялась потерять и мать. — Эта мысль крутилась у меня в голове, пока я бодрствовала, эти сны мучили меня, пока я спала: ты куда-то уходил, а я не могла пошевелить ногами, ты бледнел, превращался в ничто, ты оставался на поверхности, а я проваливалась под землю. Таковы были сны моего детства — в них я теряла тебя. И я потеряла.
— Ты меня не потеряла. Мы вместе всю жизнь.
— Близко, но так далеко, — ответила я и отпустила его руку. Брат посмотрел на нее так, словно долгое время не видел. — Мы как будто разговариваем впервые за много лет. Будто годами другие я и ты встречались, словно присутствовали только тела, а нас самих не было, и нас связывали только пустые слова. И знаю, что это наш последний разговор — после этого будут только пустые слова. И, да — все будет по-прежнему, и все будет ничем.
Брат вытер вспотевшую ладонь о рубашку.
— Не говори так, — вновь попросил он. — Все будет хорошо.
Госпожа Грубах с полотенцем, пропитанным горькой жидкостью, которая должна была меня усыпить, уже стояла над моей головой. Брат попрощался со мной тем тайным жестом из нашего детства: указательным пальцем дотронулся до моего лба, потом до носа, потом до губ. Я хотела вернуть ему прощальный жест, но только сжала губы и крепко зажмурилась. Я почувствовала, как брат встал с кровати, а затем ощутила горький запах. Пока я медленно тонула в беспамятстве, перед моими закрытыми глазами возникло давнее воспоминание: в то время, когда для меня еще не все вещи в мире обрели имена, мой брат подал мне острый предмет и сказал: «Нож».
Несколько часов спустя я стала приходить в себя, и первое, что почувствовала, была боль в утробе. Медленно, медленно я тянулась пальцами к животу. Открыла глаза, вокруг все плыло, я едва могла различить очертания предметов. Не знала ни где я, ни кто я. И первое, что всплыло в моей памяти, было имя моего брата.
— Зигмунд, — произнесла я так громко, как могла, но вышел только шепот.
— Ваш брат в соседней комнате, — смутно услышала я женский голос. Я понемногу вспоминала и кто я, и где я, и что здесь делаю. Это был голос медицинской сестры, которая должна была оставаться со мной до тех пор, пока мне нужна будет помощь. — Позвать его?
Я кивнула.
Через некоторое время дверь комнаты отворилась — я видела немного лучше, но взгляд все еще туманился. Это был мой брат Зигмунд. Он приблизился к кровати и сел рядом. Накрыл ладонями мои руки.
— Теперь с тобой все хорошо, — сказал он.
— Мне никогда больше не будет хорошо, — ответила я и повернулась к стене. На ней я увидела пятно крови.
Брат заметил мой неподвижный взгляд.
— Это из-за неосторожности доктора Крауса, — объяснил он.
Этот кровавый след был всем, что осталось от моего нерожденного ребенка.
Мы молчали. Потом я сказала:
— Тебе надо идти.
— Я останусь здесь на ночь.
— Тебе надо ехать.
— Уеду утром.
— Тебе надо собраться.
— Я собрался.
Я чувствовала реальность все яснее, чувствовала, как мной начинает овладевать горькая боль, поэтому попросила:
— Пожалуйста, уходи.
Я попрощалась с ним нашим тайным жестом из времени, когда я была девочкой: протянула руку и пальцами дотронулась до лба, до носа, до подбородка. Взгляд мой был затуманен, поэтому я не могла понять, стоят ли слезы в его глазах. Он наклонился и поцеловал меня в лоб. Поцеловал как-то украдкой, так, как делал это в детстве, когда матери не было рядом, потому что она насмехалась над подобным проявлением нежности. Я отвернулась к стене, к кровавому следу, а он поспешил выйти из комнаты.
Тело дрожало в своей беспомощности, будто неизвестная сила извне сотрясала его, потом я вертелась в постели, вспоминая слова, которые мне так часто повторяла мать: «Лучше бы я тебя не рожала». Я вспомнила и то, как мне хотелось родиться еще раз и начать жизнь заново; вспомнила и слова пророка Иеремии: «Проклят день, в который я родился! День, в который родила меня мать моя, да не будет благословен!» Я каталась по постели и проклинала, проклинала миг своего рождения, проклинала мать, которая не стиснула ноги, чтобы раздавить маленькую окровавленную головку, едва появившуюся из ее чрева; я проклинала утробу моей матери, которая сохраняла мою жизнь девять месяцев, которая не стала мне могилой; я проклинала семя моего отца и его желание прикоснуться к моей матери в ночь моего зачатия; я проклинала и ночь моего зачатия, проклинала первый день первых людей и их страсть. Отчаяние превращалось в физическую боль, я каталась по постели и проклинала, у меня не было другого средства от боли. А боль не отступала, словно мясо сдирали с моих костей, а кости болели от отчаяния. Я теряла дыхание, проклинала и дыхание, и эту нестерпимую потребность вдыхать и выдыхать, когда мне хотелось, чтобы это дыхание оборвалось, чтобы оборвалось это страдание. Тогда мне казалось, что боль не уйдет, что отчаяние будет вечным. Я не могла избавиться от них.