Елена Сазанович - Предпоследний день грусти
В этот же день мой хорошенький импресарио Жан взял расчет. Хотя я подумала, что не плохо было бы его отравить.
Я вновь осталась одна. И обо мне поползли всякие грязные слухи. Они проникали в щели моего каменного царства. Но не ранили меня. Потому что натыкались на мой каменный облик. А мое каменное сердце им было не по зубам.
И всех это еще больше раздражало. А я весело подмигивала своим олимпийским товарищам. Глубоко затягиваясь ароматным дымом. И смеясь над бессилием глупцов. И продолжая работу.
Постепенно образ моей матери поселился в моей комнате. Постепенно проникал вглубь моей души. И я знала. Я чувствовала. Что мы с ним соединимся навеки. Нужен был только последний аккорд. И я его сочинила. Еще и еще раз пробегая по строкам писем моей матери. Еще и еще раз воссоздавая в памяти ее жизнь и смерть. И проецируя это на себя.
И с последним аккордом я поняла. Человек все добивается сам. И мать всего добилась сама, пройдя через поражения и победы.
И вдруг я как в детстве уже не жалела свою мать. Не сочувствовала ей. Я пришла к простой мысли. Чтобы через все пройти в жизни. Нужно быть всего лишь слабым, бесхребетным, бескостным человеком. И рассуждения о таланте. О жизненных испытаниях, которые он приносит. Все это ложь. Слабость – вот основа эксцентричности. Вот основа оригинальности. И прочей чепухи. Но только не таланта! Нет! Не таланта! Упрямо твердила я про себя. И мой последний аккорд рисовался на нотном листе похожим на вулкан. На горы. На камни.
Тверд. Непробиваем. Вечен. Уверен. Горд. И как совесть прекрасен в своем величии. Мой последний аккорд…
Я закрыла лицо руками. И долго сидела неподвижно. Мое сердце в эти мгновения тоже было похоже на вулкан. На горы. На камни. Непробиваемое. Увереное. И гордое. И вдруг в него застучала одна нота. Робко. Милосердно. Разрушая мое упрямство. Мое презрение. Мою силу. Я схватила перо. И моя рука. Помимо моей воли. И моего желания. Очень аккуратно. Очень бережно. Вывела на нотном листе последнюю ноту. И я поставила многоточие…
Мне было уже за сорок, когда я наконец-то закончила свою работу. Самую главную работу жизни. И к виолончели я больше не подходила. И в моем доме она отныне пребывала просто как старый верный друг. И как память о прошлом. Я по-прежнему пряталась от людей. От шума. От славы.
От славы, которая теперь преследовала меня с новой силой. Отдавая дань моему таланту. Посвященному Женщине. Но я не смотрела телевизор. По которому мне пели дифирамбы. Я не читала газеты. Которые взахлеб писали о моем даровании. Я уже была не настолько молода. И моя слава приносила мне только боль. Но не радость.
Я по-прежнему жила одна. Иногда я жалела, что так и не смогла родить ребенка. Иногда я радовалась этому. Что бы я смогла ему дать? Не более, чем дала мне моя мама. Одиночество. Боль. Но этого так мало для жизни. Все чаще я обращалась к Библии. И уже не противилась ее канонам так категорично, как раньше. Хотя иногда с чем-то и не соглашалась.
Я просто примирилась. И Бог теперь в моих мыслях уживался с моими огромными мускулистыми красавцами-олимпийцами. Я по-прежнему оставалась эпикурейкой. Но моя наука о наслаждении теперь сочеталась с наукой ограничения. И я поняла, что смогла сделать в жизни гораздо больше, чем моя музыка. Я постигала смысл жизни. Я нашла ее истину. Я сумела соединить несоединимое. Соединить силу и слабость. Радость и боль. Веру и безверие. Красоту и безобразность. Смысл жизни и ее бессмыслие… Я сделала то, что удавалось очень немногим.
Я по-прежнему с наслаждением смаковала каждый кусочек пищи. Но мой стол был довольно прост. Я по-прежнему любила мягкую мебель. И драгоценные камни. Но сама могла с радостью спать на полу. Я упивалась любовными романами. Но сама не любила. Я соглашалась с христианской моралью. И не осуждала тех. Кто переступает мораль. Наслаждаясь грехом.
Оставаясь в полном одиночестве. Я жила полной жизнью. И часто презирала ее. И часто обожала. И всегда принимала, какой есть. Я была хозяйкой собственной судьбы. И была ее рабой…
Сегодня я перелистывала свою жизнь. Почему именно сегодня? Когда хмурое небо, когда холод и грязь за окном. И почему-то – лето. Может быть, именно в этот день я решила самой себе признаться в собственной жизни. Потому что чувствую ее итог. И ее завершение. Чувствую последний подарок судьбы. В знак извинения за то. Что меня скоро не станет.
Солнце уже зашло. Хотя сегодня его вообще не было видно на небе. Был только свет от него. Я прикоснулась губами к виолончели. Бережно, словно ребенка, прижала к своей груди. И поставила на прежнее место. Вот и все. Неужели так быстро закончилась жизнь? И что в моей жизни было? Люди? Нет. Эти страницы мне бы хотелось вырвать. Но разве это возможно. Если это было…
Мне бы хотелось оставить только музыку. Свою или чужую. Не важно. И разве бывает музыка собственной. Если она появляется на свет. Она принадлежит всему свету. И какое имеет значение. Кто ее сочинил. Я бы, пожалуй, даже не обидилась, если бы мое имя было забыто. Я бы, пожалуй, предпочла остаться неизвестным солдатом своей музыки. Чтобы через много веков. Мой милый кудрявый юный потомок. Слегка краснея, спросил:
– Кто автор этой прекрасной музыки?
И в ответ прозвучало:
– Имя автора, к сожалению, неизвестно.
И тогда моему юному другу не пришлось бы копаться в моей биографии. Учить творческие этапы моей жизни. Считать моих любимых. И воссоздавать мой внешний облик. И оценивать мои поступки. Которые, если честно, не всегда были на уровне. Ничто бы уже не отвлекало внимания моего юного друга от музыки. Он бы просто ее слушал. И тогда бы я наверняка не пожалела. Что именно так прожила свою жизнь. Так, а не иначе. И никогда бы не пожалела о моей жизни. И о количестве своих возлюбленных. А не любимых. Не пожалела. И о своих поступках. Которые не всегда – на уровне. Я бы никогда не пожалела. И тогда бы моя не очень правильная жизнь. Показалась бы мне. Уже растворенной в небесной влаге. Не такой уж плохой. И гордость моих дорогих олимпийцев передалась бы и мне. Все может быть…
Меня разбудил звонок в дверь. За свою долгую жизнь мне приходилось слышать тысячи звонков. Чаще – они повторялись.
Почти всегда по звонку я могла угадать человека. И то дело, с которым он явился ко мне. Мои возлюбленные звонили отрывисто, с нетерпением. Деловые люди делали один длинный звонок. И, если дело, с которым они пришли, касалось моих интересов. Звонок больше не повторялся. Поклонники моего таланта еле касались кнопки. И звонок издавал дрожащий. Заикающийся звук. В общем, мой опыт в области классификациии дверных звонков был достаточно высок. И я никогда не вздрагивала от их звука. Потому что все могла предугадать.
Но сегодня. В день моей памяти накануне неизбежного, которое я предчувствовала. Я почему-то вздрогнула. По моему прошлому пробежали тысячи людей. Знакомых. И незнакомых. С разными характерами. И разными судьбами. Встреченные в жизни. И встреченные на страницах книг. Но ни один из них не вписался в схему сегодняшнего звонка.
И я вздрогнула. И ноги мои ослабели. И руки мои бессильно упали вдоль кресла. И я испугалась.
Я долго возилась с ключами возле двери. И наконец резко открыла ее.
На пороге стоял он. Его я узнала сразу. Он стоял в своей индейской замшевой крутке с бахромой. И в его руках была веточка сладкого клевера. И его черные глаза на фоне светлых соломенных волос, завязанных в хвостик, вызывающе блестели. Я его узнала сразу. Это был он. Точь в точь его лицо. Точь в точь его голос. И этот волевой подбородок. Этот высокий лоб. С зачесанными назад соломенными волосами. Эти крупные чувственные губы. Эти сияющие ночные глаза. Это его портрет я тысячу раз рисовала в своих юношеских мечтах. Это его я когда-то увидела в своих светлых снах. Это его всю жизнь искала моя мама. Это именно его она и я ждали всю жизнь. Это его черты находила мама в своих возлюбенных. И не находила. Это он виноват, что в середине жизни я отказалась от жизни. И стала великой. Стала тем. Кто есть. Известным композитором…
Он не состарился. Он был молод. И так же красив. А тело моей неправдоподобно красивой матери давно поглотила земля. Я же предстала перед ним далеко не свежей. Далеко не юной. Далеко не красивой. А дряблой и жалкой стареющей женщиной. Ни мне. Ни моей матери. Он уже не мог принадлежать. И я это понимала. И отказывалась понимать.
Он слишком поспешно протянул мне веточку чуть увядшего клевера. Облизал свои пересозхшие от жары губы. И чуть покраснел.
– Извините. Я так долго звонил. Мне показалось, что вас нет, – и он неуверенно шагнул в мою комнату.
Я молчала. Он смущался, робел. Долго копошился в своем кожаном рюкзаке. Хотя все вещи в нем находились на своих местах. И носовому платку. И пачке сигарет. И коробке карандашей. И деловому блокноту. Всему было свое место. Но он очень долго копошился. И наконец вытащил узкую тетрадь. И красную ручку.