Сергей Солоух - Игра в ящик
Сукин-старший расплатился с извозчиком на углу Гоголевского, завернул в огромный цветочный магазин Бабакидзе и долго выбирал букет, покуда маленький Сукин с желтым ранцем на плечах, словно с желтой обезьянкой, притихшей от разнообразия знакомых соблазнов, стоял посреди влажных искусственных тропиков и рассматривал мраморный пол у себя под ногами. Приказчик предложил ему сесть на маленькую скамеечку в углу возле кассы, но Сукин только махнул рукой, не подняв головы. Мучительно, до обморочной черноты в глазах, хотелось разбежаться по шашечным клеткам пола и толкнуть в спину отца, взрослого Сукина, чтобы тот, взмахнув руками, нырнул серой птицей в зеленое вязкое болото стеблей и исчез в нем навсегда вместе с блестящим каучуком своих бицепсов, трицепсов и гармонично развитой мухобойкой большой дельтовидной мышцы.
Что-то невероятно липкое и гадкое мешало дышать маленькому Сукину, но просто, как в детстве, упасть навзничь, завыть, застучать ногами и руками, изгоняя из комнаты синих чертиков во главе с матерью и отцом, он уже не мог. Он стал в одночасье другим, гимназистом, Сукиным, и должен был теперь молча терпеть, сносить безропотно и покорно целые армии синих, зеленых или калейдоскопически меняющих, как сейчас, запах и цвет чертиков. И только одно счастливо не изменилось, осталось с ним в этом новом царстве перемежающихся публичных извержений – одышки, отрыжки и флатуленции, – чудесная, легкая тетя, вокруг которой всегда, в любую погоду играют в пятнашки и прятки невесомые солнечные блики, бесплотные и безухие зайчики.
В тот памятный первый гимназический день тетя, словно фея из датской сказки, возникла изящной фигурной пирамидкой в очередном конусе сентябрьского света, на которые оказалась по осеннему щедра уже дырявая, но еще вполне зеленая листва Гоголевского бульвара. Маленький пудель Бимон путался в ногах у тети и нарушал волшебное равновесие разновеликих объемов устоявшейся череды света и тени. Он, словно сломанный скаутский компас, непрерывно тыкался стриженой мордой во все стороны света лишь для того, чтобы с обреченностью идиота убеждаться снова и снова в постоянстве длины и прочности своего поводка. Неспособный, тем не менее, угомониться, пес все вставал на задние лапы цирковым коньком и наконец, увидев прямо перед собой отца и сына Сукиных, нелепо дернулся и как-то совсем по-птичьи тявкнул.
– Фу. Какая чудовищная безвкусица, – сказал тетя, легко освобождая Сукина-младшего от душивших его гладиолусов всех оттенков запекшейся слюны и сукровицы. – Как вы додумались, Сукин, такое всучить ребенку? – продолжала она, как-то по особому глядя на неожиданно раскрасневшегося отца.
Тот странно, совершенно по-собачьи потупился, а сын неожиданно взял и поцеловал тетину руку.
– Ах ты, мой милый, – рассмеялась тетя и ласково прижала холодное ухо Сукина к певучему шелку своего платья. Потом она погладила его по голове и, протянув колечко кожаного поводка, сказала: – Своди, мой хороший, Бима под липы, а то он, смотри, бедняжка, едва тебя сегодня дождался.
Собачьи уши и пятна света на траве – вот что осталось в памяти от этого мига освобождения. И состоявшая в какой-то почти музыкальной гармонии с плюшевым, леопардо-тигровым миром, полосатая будочка городового, которую Сукин различал там, впереди, за деревьями, где Гоголевский бульвар круглым лбом гранитных ступеней тыкался в булыжную неоформившуюся мелюзгу Пречистенки. В черно-белую будочку, словно в узкий и длинный ящик международной авиабандероли, хотелось заползти, закрыться и запечататься почтовым сургучом и синею мастикой. Наверное, так бы Сукин и сделал, прекратился совсем, словно шелест листвы под ногами, если бы не странная стыдливая боязнь оставить зеленоглазую нежную тетю один на один с вечно гнусно причмокивающим и что-то насвистывающим отцом. Скованный этой удивительной, до холодных мурашек пробирающей ответственностью, Сукин стоял на траве, опустив плечи, и на мгновение было сгинувшая вместе со всеми прочими мерзостями дня кислятина нового ранца вновь объявилась и стала наползать ему тухлым жабьим брюхом на шею, уши и затылок.
Отец и тетя подошли к Сукину сами.
– Пойдем, а то опоздаем, – сухо сказал Сукин-старший и взял сына за мягкую бескровную руку.
– А это тебе, – ласково прошептала тетя с другой стороны и вложила ему в свободную руку небольшую продолговатую коробочку, обернутую блестящей серебряной бумагой, которой перед Пасхой и Рождеством, словно огромные нелетающие стрекозы крыльями, всегда шуршат проворные приказчики у Мер Детуш в Борисоглебском.
Вечером, когда отец вошел к нему пожелать спокойной ночи, как всегда посмеиваясь, шевеля губами и потирая руки, смазанные на ночь прозрачным бельгийским кремом, Сукин уже успел спрятать волшебную коробочку под подушку.
– Да, кстати, а что тебя подарила тетя? – спросил отец, по обыкновению оставляя жаркие и отвратительные капли своего дыхания на впалом виске сына.
– Конфеты, – быстро ответил Сукин и отвернулся к стене.
Он проснулся на следующее утро с чувством непонятного волнения. И снова быстро пересчитал легкие черные костяшки из тетиной коробочки. Ровно двадцать восемь. Отсутствие каких-либо понятных букв или рисунков, которое так поразило Сукина вчера при первом осмотре, теперь, после долгого, но странного, волнообразного, словно на длинной шелковой нитке, которую ощущаешь на всем протяжении подвешенного в пространстве и во времени сна, показалось ему совершенно естественным. Словно там, в глубине этой только что оборвавшейся череды полудремы-полуяви, была открыта ему какая-то поражающая своей простотой и гармонией тайна, от которой при пробуждении остались только вот эти двадцать восемь костяшек-ключей. И сладка была неслыханная уверенность, само по себе это чувство, впервые может быть в жизни посетившее Сукина, что однажды он, именно он, никто иной, обязательно сложит эти холодные и плоские божьи коровки в один, все объясняющий на этом свете узор черного и белого.
Следующую субботу, день еженедельного тетиного визита, Сукин ждал с особым настроением, в котором предчувствие далекого и таинственного пути мешалось с каким-то острым до холодных иголочек в кончиках пальцев стеснением.
«Я только спрошу ее о правилах. Я только узнаю, как начать», – думал маленький Сукин, перепрятывая коробочку с костяшками из-под подушки в верхний ящик большого письменного стола. Так было небезопасно, но удобнее непринужденно и будто бы случайно, во время отвлеченного разговора достать, cловно перепутав с упаковкой прошлогодних так и не давшихся ему «пузелей». Но день, который он ждал, то замирая в дальнем углу спальни у портьеры, то в необыкновенном возбуждении поминутно вставая на цыпочки у края шторы, не заладился с самого начала.
За завтраком отец был необыкновенно жовиален, кидался крошками и рассказывал о том, как в четверг мировой судья Борцевич прокатил его на своем собственном новеньком даймлере «Дитрихс». Отец говорил о том, как весело, должно быть, сидя за рулем своего авто, прямо после зав трака катить на Воробьевы горы, где все рябины в красных гроздьях поздних ягод, и, громко сообщая это с обычными своими прищуриваниями и причмокиваниями, он одной крошкой попал прямо в глубокий вырез на груди тети. Крошка мгновенно провалилась в нежную складку, а Сукин-старший смачно и гадко чмокнул пустоту перед своими губами. Мать молчала – и вдруг после второго блюда встала и, стараясь скрыть дрожащее лицо, повторяя скороговоркой, что «это ничего, ничего, сейчас пройдет», – поспешно вышла. Отец бросил салфетку на стол, хрустнул пальцами и с неожиданным удовлетворением сказал, обращаясь к тете, смертельно бледной, но со щеками, горящими, словно нежный, воздушный рисунок, аппликацией сошедший с немецкого фарфора:
– Тогда, может быть, поедем вдвоем?
– Как вы неизящны, Сукин. Банальны и пошлы, – бросила тетя, резко и неожиданно вставая. – Просто свинья. – Пурпурное пятно от опрокинувшегося на белоснежную скатерть бокала вина казалось уксусным концентратом ее румянца. – И просто недостойны мальчика, который вам достался. Ужасно.
С этими словами она вышла из столовой, так же стремительно и гордо, как полминуты тому назад поднялась из-за стола. После ее ухода отец некоторое время неподвижно сидел, хмуро глядя на своего маленького сына, но что-то одновременно с этим негромко и противно сквозь зубы насвистывая из «Травиаты». Потом он встал и, опрокинув теперь уже второй бокал на скатерть, в свою очередь вышел. Сукин никогда не узнал, что именно произошло сегодня, но, проходя к себе по коридору, слышал из спальни матери тихое всхлипывание и язвительный голос отца, который громко повторял слово «фантазия». И с этими назойливыми, словно толкавшими его в спину «тазиями, тазиями» он живо представил себе горячие пульки слюны, что вылетают сейчас у отца изо рта и черными точками прокалывают белое платье матери. И, как всегда в припадке брезгливости и отвращения, Сукин долго тер у себя в спальне лицо и руки влажной финской ароматической салфеткой. А потом со счастливым умилением думал о том, что и прекрасная, нежная тетя сейчас, наверное, делает то же самое, но только, в отличие от него, обреченного Сукина, самый последний раз в жизни. И от этих сладких мыслей теплые слезы бежали у него по щекам.