Джон Кутзее - Сумеречная земля
Суть каждой игры заключалась в том, чтобы пройти через какую-то историю, и я победил бы, если бы выжил. Четвертая игра была самой интересной: история стоика, при которой выживала лишь бесконечно уменьшающаяся частица моего «я», — фиктивное эхо крошечного «я» шепотом разносилось в пустоте вечности. Мое нынешнее предприятие (пример один) — возвращение домой — таило в себе опасность монотонности. Мое превращение из хорошо обеспеченного охотника на слонов в белокожего бушмена было несущественным. Что пропало, то пропало, и пока что это безвозвратно потеряно. Даже белая кожа могла исчезнуть. Что угнетало в этих трехстах милях, так это обратный путь — старые следы, знакомые виды. Смогу ли я трезво пройти через уже рассказанную историю, возвращаясь к скучной, пристойной жизни фермера в кратчайшее время, или ослабею и в припадке скуки ступлю на новую тропинку, впишусь в новую жизнь, быть может, жизнь белого бушмена, которая уже сделала мне намек? Мне нужно остерегаться. При жизни без правил я могу взорваться и разлететься по четырем углам вселенной. Я упорно ставил одну ногу перед другой. Чтобы занять свой ум, я вычислял все знаменатели, какие только мог придумать. Самые большие были, как всегда, самыми лучшими: количество шагов в трехстах милях, количество минут в месяце. Я позволял себе охотничьи приключения, такие, которые приличествуют терпеливому лучнику, укрывшемуся в кустах или идущему по кровавому следу. С ветки свесилась змея и похлопала меня по щеке. Самец антилопы с острыми зубами, опровергнув свою репутацию, наскочил на меня. Но ни эти приключения, ни упорное вычисление процентов не спасали меня от принудительных обязанностей. Я заполнял время голодом и жаждой — еще двумя обязанностями путешественника в пустыне. Но я томился по новизне. Исхудавшее подобие себя прежнего, я тащился вперед, прилежно отыскивая пишу и питье, поглощая мили, натирая свою кожу жиром мертвых животных, чтобы ее не спалило солнце, от которого я порозовел и покраснел, но не стал коричневым.
Я ожил лишь на границах колонии. При виде первых мирно пасущихся на лугу коров сердце мое радостно забилось. С коварством охотника я подкрался к той, что отбилась от стада, и вонзил в нее нож. Потом, спрятавшись в высокой траве, я точнехонько пустил стрелу в бедро пастуха. Издавая дикие вопли и швыряя камни, я обратил его в бегство, заставив забыть об обязанностях. Я утолил свою жажду крови и анархии, но это история для другой книги; нападение на собственность колонии, благодаря которому я снова почувствовал себя мужчиной, приписали несчастным бушменам, и на их головы пало возмездие.
Вечером 12 октября 1760 года я добрался до границ своей собственной земли. Незамеченный, я оделся и закопал свой лук. Как Бог в вихре, я упал на ягненка, невинного маленького паренька, который никогда не видел своего хозяина и мечтал хорошенько выспаться, и перерезал ему горло. Из окна кухни лился уютный домашний свет. Ни одна верная собака не вышла меня поприветствовать. С печенкой в руке, моим любимым лакомым кусочком, я распахнул дверь. Я вернулся.
Второе путешествие в край больших намаква
Экспедиция капитана Хендрика Хопа, 16 августа 1761 — 27 апреля 1762
Мы подъехали к их лагерю на рассвете, в час, который писатели-классики рекомендуют для начала военных действий, — в ореоле из красных полос на небе, предвещавших бурный полдень. Девочка, хорошенький ребенок, с сосудом на голове шла за водой к ручью — она была единственной, кого мы встретили, хотя в тихом воздухе разносились голоса других. Она услышала топот копыт наших лошадей, взглянула вверх и побежала, все еще удерживая на голове сосуд, что требует удивительной ловкости. Выстрел, такой простой, будничный, какими я всегда восхищался, угодил ей между лопаток и швырнул на землю с силой, равной удару лошадиного копыта. Эта первая смерть, лишенная эха и молчаливая, еще выкатится из моего мозга твердым стеклянным шариком. «Я не подведу тебя, прекрасная смерть», — поклялся я, и мы поскакали рысью туда, где первые изумленные лица выглядывали из дверей своих хижин. Добавьте сюда утренний дым, поднимавшийся прямо в небо, первых мух, устремившихся к трушу, — и перед вами будет полная картина.
Мы согнали всю деревню — как основной лагерь, так и хижины за ручьем: мужчин, женщин и детей, хромых, слепых, прикованных к постели. Четыре дезертира все еще были среди них: Плате, Адонис, братья Томбур. Я кивнул им. Они поклонились. Адонис сказал: «Господин». Они хорошо выглядели. Украденные у меня ружья были возвращены.
Я приказал своей четверке выйти вперед. Они стояли перед моей лошадью в довольно подобострастной позе, а я произнес краткую проповедь по-голландски, чтобы показать готтентотам: мои слуги им не чета. Один из солдат-гриква переводил.
Мы не требуем от Бога, чтобы он был добрым, сказал я им, всё, чего мы просим, — это чтобы он никогда о нас не забывал. Те из нас, кто может усомниться на мгновение в том, что мы включены в великую систему дивидендов и штрафов, могут утешиться тем, как Господь наблюдает за падением воробья: воробей ничтожен, но и он не забыт. Я, исследователь дикого края, всегда считал себя странствующим проповедником и пытался донести до язычников то место из Евангелия, где воробей падает, но падает в соответствии с замыслом. Есть справедливые поступки, сказал я им, и несправедливые поступки, и все они имеют свое место в экономике целого. Верьте, утешьтесь, вы не будете забыты, как и воробей.
Затем я сообщил им, что они приговариваются к смерти. В идеальном мире я бы отложил казнь на следующее утро: казнь в середине дня лишена щемящей красоты расстрельной команды на фоне розового рассвета. Но я не стал себе потакать. Я приказал солдатам-гриква увести их. Томбуры пошли не протестуя — ничтожества, унесенные течением истории. Плате взглянул на меня: он знал, что он покойник, но не стал умолять. А вот Адонис — я всегда подозревал, что когда-нибудь буду его презирать, — плакал, кричал и пытался ко мне подползти. Его удержали от этого не только гриква, но и пинки и удары его новых друзей-готтентотов, обратившихся ко мне: «Он плохой парень, господин! Заберите его, господин, он нам не нужен!» Адонис скулил у моих ног: «Я всего лишь бедный готнот, господин, еще один шанс, всего один, мой господин, мой отец, я отдам господину все, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!» Меня охватило уныние и безразличие, и я поехал от него прочь. Ведь я месяцами предвкушал этот день — день мщения и смерти. В этот день я вернулся бы грозовой тучей, отбрасывая тень своего правосудия на маленький клочок земли. Но этот презренный, вероломный негодяй говорит мне, что здесь и в любом месте этого континента власть моя безгранична и нигде не встретит сопротивления. Мое отчаяние — это отчаяние от недифференцированной полноты, которая, в конце концов, всего лишь пустота, замаскированная под нечто реальное.
Солнце стояло высоко и не грело. Наши лошади двигались справа налево и снова направо. Единственным звук, который я слышал, — холодный свист образов у меня в голове. Все было не так. Что бы ни было оттиснуто на этих телах, или вырвано из них, или насильно влито в их отверстия — все это несоразмерно безнадежной бесконечности моей власти над ними. Они могли умереть быстро или скончаться в ужасных мучениях, я мог оставить их стервятникам, и они были бы через неделю забыты. Перед пустотой мое воображение отказывало. Мне было тошно.
Я направился к Голгофе, которую указал ранее, — к куче мусора в деревне, где меня ждали четверо воров вместе со Схефером и его стражниками. Уже начала дымиться и гореть первая хижина. Гриква выполняли то, что я им сказал: «Соберите скот, сотрите деревню с лица земли, сделайте с готтентотами то, что надлежит». Донеслись первые крики. Я подъехал к Схеферу и пленникам. Мы были слишком близко к деревне, лучше было подыскать более уединенное место. Я приказал идти дальше. Какой-то человек, приземистый готтентот, пустился бежать за нами, прижимая к груди огромный коричневый сверток. Его преследовал гриква в зеленом мундире и красной шапке, размахивая саблей. Сабля бесшумно опустилась на плечо этого человека. Сверток соскользнул на землю и побежал. Это был ребенок, довольно большой. Зачем этот мужчина нес его? Теперь гриква гнался за ребенком. Он сделал подножку, и тот упал. Готтентот сидел на земле, держась за плечо. Казалось, ребенок его больше не интересует. Гриква что-то делал с этим ребенком на земле. Должно быть, это девочка. Я не мог себе представить ни одной девочки готтентотов, которую мог бы захотеть. Разве что ту девочку, которая так быстро упала от первого выстрела. Всегда можно ублажить себя подобной иронией.
Мы добрались до вершины небольшой возвышенности и остановились, чтобы взглянуть назад и закурить трубку. Ветки и шкуры хижин дымились и, разумеется, воняли. Готтентоты, за которыми со скучающим видом следили трое солдат, сидели на земле, сбившись в кучу, на некотором расстоянии от деревни. Теперь они казались спокойными. Я смог различить двух человек верхом на лошади — Роса и Ван Ньивкерка, а может быть, Баденхорста. Остальные, по-видимому, были при деле. Меня охватила дрожь — долгие судороги через каждые одну — две минуты, хотя мне не было холодно. Теперь я был спокойнее. Мой разум плавал в теле, как бутылка в море. Я был счастлив.