Елена Блонди - Инга
Саныч положил на скатерть большую руку и растопырил пальцы. Мерно перечисляя, прижимал к ладони по одному.
— Драться в школе — ну то с первого ж класса. Так? Кажен год убегал, пока вот не вошел в возраст. Думаю, к отцу стремился. А где ж его щас найдешь уже — отца-то. Еще что? Мелочь воровал в раздевалке. Подрос, стал ганжу толкать, ну, пару раз прищемили, вроде перестал, а то ж и сесть можно.
Он посмотрел на четыре прижатых пальца. Сообщил дальше:
— А дерется так до сих пор. И как начнет, себя не помнит, упрямый что отец, а злой, получается, весь в мамашу.
Большой палец все еще торчал и Саныч, прижав и его, договорил неловко:
— С девками там еще возня.
— Какая возня? — упавшим голосом спросила Вива.
— Ты вроде с неба свалилась, не помнишь, тем летом милиция приезжала? Спрашивали тута всех. Какая-то аж там, за Евпаторией, прибежала в милицию, писала вроде заявление.
— Ну, сказал. Где мы и где та Евпатория!
— Ага. Тока она написала, что с поселка Лесного парни. Пацаны ж все лето ездиют туда, к дайверам. Мол, словили ее, и хотели на дачи утащить, да она удрала, упросилась в машину и от них в самый Симферополь, сразу там в милицию. Гоняли парней в ментовку. А не узнала никого.
— Вот видишь!
— Вижу, — согласился Саныч, — а только Горчик тогда, узнал, что приехали, так на неделю и пропал. Девка ж что, она домой поехала, на севера куда-то. Станут они его ждать?
Вива покрутила полупустую чашку. Радостный красно-алый чай переливался от одного белого краешка к другому. От слов Саныча беспомощно сжималось сердце. Она-то, раззява, волновалась, художник, коварный столичный соблазнитель, клятву брала, дни считала. И вот он уедет, а куда денешь своего, который в том же классе сидеть будет? Весь год.
— Может и не он вовсе, — неуверенно возразила, — мальчишка же совсем? Шестнадцать лет.
— Семнадцать, — поправил Саныч, — позже в школу пошел, да худой. Как отец. Ладно. Ты меня прости, добавил тебе головную боль. Но лучше ж если знаешь? За чай спасибо. Инке скажи, пусть придет, я с утра хорошо сходил на лодке.
— Наверное. Да. На здоровье.
Она не поднялась, только смотрела, как тень пятнает белую рубашку, Саныч всегда надевал свежую, когда приходил чай пить.
Из-под стула вышел Василий, зевнул на уходящее к закату солнце и мягко прыгнул на колени, укрытые цветным летним платьем. Сразу же завелся, дрожа пушистой грудью. Вива погладила полосатую спину. Тронула пальцами большую кошачью башку. Сказала коту:
— Как же я устала. До невозможности. Кажется, только все стало налаживаться, и сразу еще. И еще.
— Ба? Ты с кем говоришь?
Инга пролетев мимо, плюхнулась на стул, хватая печенье и заглядывая в чашки.
— Ага. Саныч был? Привет, Василий! А ты чего такая? Смотри, даже я не печалюсь. Петр сегодня писал этюды, там, за Корабельной бухтой. Он нам подарит один. Только без меня, пейзаж. Еще сказал, если Виктория Валерьяновна хочет, пусть придет посмотреть, он все покажет, чтоб ты не думала чего. Голова болит, да?
Смуглые плечи блестели на свету, и блестели зубы, когда, улыбаясь, обгрызала поджаренные краешки круглой лепешки. Волосы падали на лоб и она пальцами, как редкой гребенкой, убирала, закидывая, а они снова свешивались, закрывая скулы. В круглом вырезе платья нежно светила загорелая кожа.
Вива облокотилась на стол, глядя. Вот нарисует ее Петр Каменев. И останется светлая смуглая девочка, навечно такая — вся из жаркого летнего солнца. А в жизни пойдут чередой всякие ей женские вещи… как Виве. Как матери Зойке. И надо все это вытянуть. Да если б Вива могла на себя взять, и не пикнула бы. Но ведь тащи не тащи, ее судьбу не отнимешь.
— Тебе нужно лаванды в комнату поставить. Или попить розмарина. Я читала, поможет. И еще всякие есть травы, хочешь, мы соберем?
Она глотнула остывшего чаю и стала собирать чашки и ложечки. Шагнула к ступенькам во двор.
— С кем соберете? С Петром? Или — с Горчичниковым?
Вива прислушалась, не поворачиваясь. Чашки тонко прозвенели, звякнула ложечка.
— При чем тут Горчик? С Петром, конечно. Мы завтра на яйлу хотим поехать. Как раз. А знаешь, ба, в Москве есть университет медицины, а там кафедра фар-ма-ко-гнозии! Ты знаешь это что?
— Про лекарства что-то?
Инга засмеялась.
— Не просто лекарства. Там изучают травы и как ими лечить. И еще с учетом антропогенного фактора. Ты знаешь, что такое…
— Антропогенный фактор, детка, это мы с тобой. И твой Петр. И еще — Сережа Горчичников. Люди.
— Да.
У крана зазвенела посуда, полилась, шлепая, вода. Инга напевала, и у Вивы вдруг резко отлегло от сердца. Ну что она паникует? И чего пытается все на себе вывезти?
На стол легла салфетка. На нее стайкой — вымытые чашки.
— Ты опять не пообедала, — расстроилась Инга, — горе с тобой, ну хоть бы яичницу сделала, разве ж можно одним каркадэ питаться? А еще Петр сказал, от головы помогает харроший кусок мяса. Чтоб его зубами грыммзз…
— Инга! Сядь, пожалуйста.
Та села, положив на скатерть темные руки. Послушно-послушно. Неудержимо улыбалась, глядя на Виву.
…Она вся в надеждах, Господи, совсем ребенок. Думает, поступит и будет там с ним, рядом. Планы. И странно, но это не кажется смешным или жалким.
— Детка. Ты пришла и у меня не болит голова. Так удивительно, я недавно это заметила. Это не в переносном смысле. Так и есть.
— Вот. Значит, у меня получится! Буду врач. Лечить травами. Ба, это счастье, счастье.
— А этот Сережа? Ох… так ты его картошкой потчевала? А я ленива, и не встала поглядеть.
Но внучка ничуть не встревожилась скованному вопросу, замотала лохматой головой, закидывая руки и потягиваясь.
— Он так. Друг. Ба, я о нем все знаю. С ним нельзя. Потому что ходит по самому краешку и разве я его спасу? Только сам если. А влюбляться в него — и вообще нельзя, ну и я же не его люблю, ты забыла, что ли?
Какой жестокой может быть правда, думала Вива, глядя на счастливую внучку. Хорошо, что быстрый и злой Сережа Горчик не слышит ее слов. Это просто мысли, которые есть у всех, только ее странная девочка проговаривает их вслух. И они тяжелеют на глазах, обрастают острыми краями, становятся камнем, что может утянуть на дно. Как она сумеет там, в Москве, если уедет? Все снова — новые люди, и ее правда, о них и о себе.
— Детка, ты меня успокоила. Только Сереже не говори, таких слов. И вообще не говори с ним. Мне через три дня на работу…
— Я с тобой.
— Не поняла. Куда со мной?
— После школы буду работать, ба. На полставки или там на треть. В оранжерее. Если возьмут. Мне нужны специальные знания. Раз. И через год на билет деньги. Два. Потому что на маму надежда не очень.
— Инга, год последний. Ты справишься ли? Экзамены. Аттестат.
— А ты хочешь, чтоб я болталась по набережной с Серегой Горчиком? — Инга рассмеялась испуганному лицу Вивы, — да шучу я.
— Не хочу, — тут же отбросила сомнения Вива, — поговорю с директором, да.
— За это будет тебе сейчас жареная курица. Хочешь?
Девочка поцеловала бабушку в щеку. И исчезла в доме, хлопая в кухне дверцей холодильника. Вива снова положила руку на спину дремлющего кота. Ну вот, все само как-то и разрешилось. А голова и правда, не болит, перестала.
На веранде маленького дома, у стены на газовой плитке жарилась курица, разделанная на куски, шипела и брызгала горячими мелкими каплями.
А Петр, свалив в своей комнате на стол альбом и небрежно прислонив к стулу этюдник, валялся на кровати, закинув руку за голову и мрачно глядя в потолок. На столе, укрытом цветной скатеркой, лежали россыпью акварели, такие же цветные, и, он поморщился, перебирая в голове их одну за другой — не то, все не то! Хотя, конечно, народу понравится. Ярко, красивенько, зелено-сине, с беленьким и красненьким. Все есть, для глаза. Нет только того, что чувствовал сам, когда смотрел, быстро переводя взгляд с рисунка, что проявлялся на шершавой бумаге под его рукой, на девочку, сидящую у края вод. Или — стоит, трогая пальцами крепкой ноги воду, пожимается, обхватив локти ладонями…Смеется, поднимая из мелкой зеленой воды мокрое лицо.
… Когда был там, рядом с ней, улыбаясь, слушал болтовню, любовался яркими глазами, меняющим цвет — задумается над его вопросом, они темнеют, засмеется и вроде по капле вливается в черные зрачки солнце, — там казалось — вот, вот оно пришло снова, пробежало по спине холодком, кинулось в локти и оттуда в кончики пальцев, и остается лишь послать поток, выплескивая его на лист, мучаясь от восторга перед необъяснимостью. Но после смотрел на то, что получалось. И на нее — живую. И понимал, не сумел. Опять не сумел, как все последние годы, наполненные тяжелыми выяснениями отношений с Натальей, какими-то проходными романами, что по ощущениям похожи были на блестящие комки грязи на подошвах, издалека блестят, и после тянут за ноги, не давая идти. Идти. Даже и не лететь.