Алексей Макушинский - Макс
Уже конец лета, уже самый конец его. И уже не просто желтеют, уже падают понемногу листья: падают еще медленно, неуверенно и неловко, еще раздумывая, еще колеблясь, подрагивая на лету — и словно пожимая плечами, с тайным упреком, с тайным сожалением соглашаясь на что-то — но уже падают, падают непрерывно. И в этом медленном, непрерывном падении листьев уже слышится, и все отчетливей слышится, осень, ее приход, ее приближение — и словно шаги ее, по лесам и дорогам, шаги еще тихие, легкие, но уже глубоким, протяжным отзвуком наполняющие пространство. Она приходит, проходит, смахивая, как капли дождя с деревьев, стряхивая, как листья и вместе с листьями, остатки лета, собирая в ладонях, унося их с собою, — приходит, проходит, по пути раздвигая предметы, раскрывая пространство, протяжным отзвуком наполняя округу… и каждый день, покончив с писанием, я, оставшийся здесь, выхожу, разумеется, из дому, и помедлив возле мансарды, посидев на скамейке, у столбика, ухожу, вместе с осенью, все дальше и дальше, куда-то, по тропинкам, дорогам, по листьям и по лесу, — сквозь ландшафт, как будто превращенный, на мгновенье, в ландкарту, — и дохожу, например, до того, поросшего травою холма, где мы сидели некогда с Максом — когда это было? — и где я сказал ему, глядя в долину — с теперь уже совсем пожелтевшим, разумеется, полем, но с тем же аистом, еще блуждающим по полю, — что есть ведь разные, совсем разные времена (собрать их, расставить их по местам…), — и поднимаюсь на тот, другой, тот единственный холм в округе, с которого, и только с которого, в какой-нибудь очень ясный, осенний, к примеру, день, видна бывает, вдруг, тоненькая, чуть более светлая, чем лес, синеющий на горизонте, чуть более темная, чем небо, синеющее над лесом, тоненькая, совсем тоненькая, темно-синяя полоска — чего же? — море, еще и еще раз, море, внезапно и призрачно возникающее за всеми прочими холмами, полями, между лесом и небом, сливаясь с ними, отделяясь от них.
Я вижу, я не слышу его. Оно лежит там, вдали, неподвижно, безмолвно, недостижимое, в чарующем отдалении.
Да, в самом деле (еще и еще раз…) есть разные, есть совсем разные времена. Есть разные, совсем разные времена; но когда мы всматриваемся в них: откуда-то (вот с этого, например, тоже и уже совсем пожелтевшей травою поросшего, конечно, холма…) — одно из них (еще и еще раз…) — одно из них, какое-нибудь совсем, совсем раннее, неправдоподобно-далекое, не существующее более время (какой-нибудь август, к примеру, дождливый и темный, холодный, почти осенний…) — одно из них невольно кажется нам: началом: началом всего: всех прочих, следовательно, и по видимости никак не связанных с ним времен.
Он лежит там, вдали, этот август, это начало, — лежит там, вдали, недостижимый, невероятный, — отделенный от всего предыдущего (всего того, значит, что вместе с ним и закончилось…), но отделенный и от всего последующего (всего того, соответственно, что вместе с ним и началось…): предел, замкнутый в своих пределах, граница, замкнутая в своих границах; и чем пристальнее я в него всматриваюсь, чем реальнее делаются его очертания (его границы, его пределы…), тем более странным и удивительным кажется мне, теперь, что до него был, к примеру, какой-то июль, а после — какой-то сентябрь. Никакого сентября, никакого июля, ни до, ни после, не было: был только август, начало всего. И если это все, если, значит, все прочие времена, однажды начавшись (а начались они, как сказано, в августе…), как будто вовлечены уже в какое-то огромное, охватывающее и объединяющее их всех движение, — и возникая друг из друга, превращаясь друг в друга, как будто стремятся куда-то, к чему-то (и никто, конечно, не знает куда, не знает к чему…) — то, напротив, он, этот август, ни из чего не возникая, ни во что не превращаясь, не ведая ни до, ни после, ни сентября, ни июля, — он лежит где-то там, в неправдоподобном, немыслимом отдалении, — лежит неподвижно, безмолвно, как полоска заката, замедлившая над лесом, как полоска рассвета, вдруг вспыхнувшая над морем, — или, наконец, как тоненькая, едва различимая полоска воды, где-то там, за всеми холмами, полями и перелесками… из любого времени можно к нему возвратиться.
19
Я приехал на вокзал; Макса там не было. Были поезда, электрички; совсем неподвижно, опять-таки (как будто вообще не способные к движенью…) стояли они возле заметенных снегом перронов. И я бродил между ними, один, глядя на часы, думая — тоже и в свою очередь, уже тогда, как теперь, думая, конечно, об августе, начале всего, — и о том, что вот, через час, мы снова увидим эти улицы, заборы, дома, и тот дом, где жил Макс, и тот, где сам я когда-то жил, — но что мы увидим их: вот сейчас, через час, зимою, в конце зимы, в совсем… ах, в совсем другом времени.
— Там ничего, наверное, не изменилось; там те же деревья, те же улицы, те же тропинки в лесу. Но августа (думал я…) — августа там уже нет.
— И где же он, этот август, с его мелким дождем, тихой моросью, падением капель, дрожанием листьев?.. Его нет; его никогда уже больше не будет.
— И возвратиться, на самом деле… возвратиться никуда невозможно; а если возможно, то как-то — совсем иначе.
— Совсем иначе? — Конечно.
И что-то вдруг почувствовал я, блуждая среди электричек: какой-то (так думаю я теперь…) как будто издалека нарастающий ритм, смутное биение дальнего замысла.
Это было, я помню, внезапно: внезапно и радостно; и близость возвращения, ощущение невозвратимости, и та веселая, легкая, втайне задумчивая тревога, которая предшествует всякой поездке, пусть краткой, всякой дороге, пусть близкой, — все это словно сливалось, сходилось с предчувствием, быть может, какого-то, совсем иного, может быть, возвращения: еще неясного, смутным замыслом проступавшего сквозь прочие мысли, чувства, — ожидание, волнение, — вокзал, перроны и поезда: август (думаю я теперь…) — август, со всеми его деревьями, тропинками, просеками, тихой моросью и мелким дождем — вдруг словно обратился ко мне, на вокзале: почти так же, быть может, как, в августе, обратились ко мне деревья, тропинки, мелкий дождь и тихая морось: с тем же призывом, как тот же призыв.
Но — я очень хорошо это помню — но когда он, Макс (истинный, еще и еще раз, герой моей истории: если это история…) — когда он, Макс, появившись — я так и не понял откуда, — пожал мне руку, и извиняясь за опоздание, посмотрел на меня какими-то, никогда прежде мною не виданными, какими-то, вдруг, возбужденно-пристальными, напряженно-тревожными и тут же, от моего ответного взгляда, ускользнувшими, я помню, глазами, — это выражение его глаз, как, впрочем, и неожиданно-крепкое, тут же, однако, ослабнувшее пожатие его руки, — все это (а все это, здесь и теперь, превратившись, наконец, в простой предмет моих занятий, усилий, дается мне совершенно просто и так же просто входит во все остальное, в поездку, уже начавшуюся, как, скажем, снег, перроны и поезда…) — все это, пускай на мгновение, отбросило меня от моих — смутных помыслов, далеких предчувствий… и я стоял, на вокзале, удивляясь этому сочетанию силы и слабости, этому напряженно-пристальному возбуждению, так странно не соответствовавшему (казалось мне…) той деловитой решительности, с которой он говорил со мною по телефону. Было холодно, тихо; до ближайшей электрички оставалось еще — минут, наверное, десять. И все эти десять минут я смотрел, я помню, в его, Максовы, неузнаваемые, возбужденно-пристальные глаза, то заглядывая в них украдкой, то пытаясь, наоборот, поймать его взгляд, удержать и добиться ответа; и я чувствовал, как постепенно, очень медленно, взгляд его изменялся, смягчался и как медленно, постепенно исчезала, во мне самом, охватившая меня скованность.
— Не странно ли, — спросил он меня, наконец (мы вошли, наконец, в вагон…), — не странно ли, что все это мы увидим сейчас: под снегом, в снегу?..
— Да, странно, — сказал я в ответ. — Но еще более странно, не правда ли? что все это мы увидим: вот сейчас, не тогда.
И сидя в поезде, напротив Макса (а поезд шел медленно, от станции к станции, и медленно, тихо проплывал за окнами день, морозный и солнечный…), — глядя, как и он, Макс, в окно — мы оба молчали, — я вновь думал, может быть, о каком-то, совсем ином, еще невозможном — единственно-возможном (так думал я…) возвращении; Макс же, я помню, с уже смягчившимся, но по-прежнему напряженным выражением лица, глаз — и время от времени посматривая почему-то на свою руку, лежавшую у него на колене, то сжимая, то разжимая ее — Макс, с напряженным, странным, смягчившимся выражением глаз и лица, как будто высматривал что-то в окне, все снова и снова всматриваясь в проплывавшие мимо — столь, когда-то, знакомые — с того августа, с того последнего, в августе, дня, когда он, Макс, утром, когда я сам, вечером, в последний раз ехал по этой дороге в Москву, ни им, ни мною не виденные ни разу — станции, будки, платформы, — какие-то, все те же, заборы, — какие-то, наверное, склады, — деревья, далекие крыши.