Майгулль Аксельссон - Я, которой не было
Стюардесса, склонившись ко мне и опустив столик, ставит на него маленький пластиковый поднос. Я качаю головой, но она этого не видит, лишь улыбается, слегка подтолкнув свою тележку, так что та катится дальше. А я все сижу и смотрю на поднос, и в желудке ворочается омерзение. Тут нет ничего, что я могла бы съесть. Разве что сыр.
Мы уже выше облаков, теперь мы движемся в голубой пустоте. Белое под нами расстилается, как некий ландшафт, и какое-то мгновение кажется, что я бегу по нему. Я маленькая и плоская, как фигурка из мультфильма, я прыгаю, скачу, играю.
— Как дела?
Я забыла, что рядом Каролине, она сидит дальше в том же ряду. Ее сумочка стоит рядом с моей на сиденье между нами. Я чуть улыбаюсь. Спасибо, хорошо. Никаких проблем. Почти никаких.
Каролине наклоняется над подносом и пытается вытащить вилку и ножик. Все это упаковано в прозрачный пластик. Чтобы их достать, ей приходится надорвать его зубами.
— Суперзащита, — замечает она, обратив в мою сторону легкую полуулыбку. Она как будто смущается меня — с тех пор, как я не могу говорить. Теперь она сосредоточенно смотрит на тонкие ломтики мясной нарезки, лежащие перед ней на тарелке. Глотает. Раз. Два. Потом, словно приняв решение, поворачивается ко мне.
— А вы понимаете, что я говорю?
Я киваю.
— По-настоящему? Так же, как раньше?
Я опять киваю. Даже пытаюсь улыбнуться. Получается не лучшим образом. Что это с ней? Каролине делает вдох.
— Я должна сказать вам одну вещь, прежде чем мы приземлимся. Вернее, две…
Морщу лоб. Что такое? Каролине отводит глаза.
— Во-первых, Хокан Бергман написал статью…
О вашем муже.
Я закрываю глаза. Так. Час пробил.
— Вы меня слышите? — переспрашивает Каролине. Ее голос делается пронзительным. Открываю глаза и смотрю на нее. Да, слышу.
— Я ее только одним глазом видела, на сайте, но мне все это не нравится… И вся орава тут как тут, мне вчера телефон оборвали. «Афтонбладет», «Свенска дагбладет», «Дагенс нюхетер», с радио, новостные каналы…
Поднимаю руку, да, я понимаю, мне незачем выслушивать весь список. Она кусает губу.
— Я толком не знала, что говорить, что-то наболтала им, так… Про вашу болезнь говорила и все такое, просила их потерпеть, пока вы снова сможете разговаривать. Не уверена, что это подействовало. А теперь Хокан Бергман копает насчет этой самой афазии. Позвонил мне, как раз когда мы садились в самолет, он будто бы говорил с каким-то профессором-неврологом, и тот сказал, что якобы никакой временной афазии не существует. Спросил, может, вы симулируете.
Или у вас опять нервный срыв. Как в тот раз, когда ваш муж…
Морщусь. Ага. И это тоже. Каролине покашливает.
— А еще премьер звонил. Ну, секретарь, конечно. Вечером вас ждет. В девять часов. В Русенбаде.
Что это — воздушная яма? Или пол проваливается под ногами?
— Вам что-нибудь известно о стыде? — произносит Мари.
Официант, наливающий ей вино в бокал, замирает.
— Прошу прощения?
Она таращится на него, пораженная, как он услышал ее мысли.
— О, — улыбается она небрежно. — Ничего, это так просто.
Он чуть подвигается вперед, как бы в поклоне, затем вытирает каплю вина с бутылки своей белейшей салфеткой.
— Вам нравится?
— Чудесно. — Мари снова улыбается. — Просто чудесно. Благодарю вас.
Хотя вообще-то это неправда. Морской язык разочаровал. Как только официант поворачивается спиной, она отодвигает тарелку и хватает бокал. Во всяком случае, вино оправдало ожидания, оно белое, легкое, кисловатое. Но она столько лет не пила вина, что первый же глоток растекается по всем извилинам мозга. Наверное, она не сможет идти ровно, когда встанет из-за стола. А, не все ли равно. Народа в зале немного, и ни одного командировочного, к которому имело бы смысл причалить. А впрочем… Один есть. Сидит за столиком в нескольких метрах и разговаривает по мобильному. Пиджак повесил на спинку стула, чуть ослабил узел на галстуке, но рубашка до того белоснежная и наглаженная, что хоть сейчас на рекламу стирального порошка. Говорит по-английски, характерно расширяя дифтонги. Ирландец, наверное. Или шотландец. Посмеивается на что-то в ответ, поднимает пивной бокал и отпивает глоток, потом проводит большим пальцем по верхней губе, а тем временем его глаза встречаются с ее. Они мгновение смотрят друг на друга, потом Мари отводит взгляд. Ей кое-что известно о стыде.
Поэтому она поднимает руку, подзывая официанта. Пол-языка недоедено, полбокала недопито, и надо хотя бы дождаться десерта и кофе, но ей уже не высидеть. Надо уходить. Прочь. Куда угодно.
Она достает кошелек, едва он приносит счет, и сидит изготовившись, с купюрами между пальцев и взглядом, обращенным к бару. Там за стеклом горит газовый камин, и она смотрит на огонь так сосредоточенно, что весь остальной мир исчезает. Она ничего не видит. Лишь когда счет оказывается перед ней, Мари отрывает глаза от огня, вытаскивает несколько купюр, кладет их на стол и поднимается. Сдачи дожидаться некогда.
возможный разговор [1]
— И вот еще, — говорит журналист. Он снял свои наушники и положил на стол студии. Интервью окончено, и Торстен уже было встал. А теперь снова опускается в кресло. Журналист поднимает брови.
— Скажите, пожалуйста, вы видели вчерашние вечерние газеты?
Торстен качает головой:
— Я не читаю вечерних газет.
— Ну да, — говорит репортер. — Понимаю. Но я подумал про ту прошлогоднюю дискуссию с Халлином.
— Да. Только она была в «Дагенс нюхетер». И та дискуссия уже закрыта.
Журналист кивает:
— Ну да, но такое дело… Сегодня обе вечорки написали.
— Надо полагать. Реклама! Фильм покажут завтра вечером на третьем канале.
— Н-да, это еще вопрос… Могут и снять с показа. Девушка вообще-то покончила с собой.
Торстен кладет ладонь на подбородок, проводит ею по трехдневной щетине. Старинный жест, память о тех днях, когда он еще носил бороду. Спохватившись, убирает руку.
— Эта девочка? — переспрашивает он.
— Да, — подтверждает журналист. — Та, что пыталась его ножом зарезать. Та самая сучка. Простите за грубое слово.
— А что произошло?
— Сидела в Хинсе. А вчера утром нашли ее в камере. Вены себе вскрыла.
В памяти Торстена всплывает лицо Магнуса, позади маячит Сверкер. Брутальные ребята. Братцы-мачо. Он отгоняет наваждение.
— Что за фигня, — говорит он.
— Да уж, — соглашается журналист. И не сводит с Торстена глаз. — Возможно, это как-то связано с показом фильма по телевизору, — изрекает он.
Торстен поднимает брови.
— Н-да, не слишком ли смелое предположение?
— А вы-то видели?
— Да, на вернисаже. Я там был как раз, когда это случилось.
Журналист отводит взгляд.
— Ну, мы подумали… Кстати говоря, это же вы написали в «Дагенс».
— Что вы подумали?
— Что вы бы могли сделать для нас аналитический сюжет…
— О ее самоубийстве? Никогда в жизни.
— Нет. Не про то. Лучше насчет того, что вы писали про искусство сенсационности. И про его границы.
— Я писал о границах?
— Ну да, писали. Что граница проходит там, где начинается жизнь другого человека…
Торстен морщится от формулировочки. Неужели он тогда настолько озверел, что скатился до пошлости?
— А Халлин утверждал, что задача художника — преодолевать любые границы. Ведь так?
Торстен пожимает плечами. Пусть этот тип не думает, будто он, Торстен, помнит каждое слово.
— А вы сказали, это означает, что во имя искусства можно истязать младенцев. И что если Халлин с подобным не согласен, то значит, он признает наличие границ и вопрос сводится лишь к тому, где эти границы проходят.
Он притворяется, думает Торстен. Пытается мне польстить, опуская оскорбления, которыми мы поливали друг друга. Гипертрофированный нарциссизм! Самодовольное ханжество! Халлин, этот шут гороховый! Матссон, наш великий презиратель! Постановочный словесный мордобой, как выразилась бы Сиссела.
Торстен берется за подлокотники и снова предпринимает попытку подняться. Дискуссия не удалась, и продолжать ее он не намерен. Он был недостаточно убедителен. Самым отталкивающим оказалась даже не двойная мораль, заложенная во всем проекте, и даже не глаза девушки, глядящие в объектив, — тот же самый взгляд, независимо от того, что суют ей между ног — член или огурец, кулак или бутылку. За что хотелось дать Магнусу в морду, так это за полное отсутствие жалости, когда камера гоняется за девушкой по черной комнате, зумит и зумит лицо в тот миг, когда разрываются мышцы. Видеоряд одного и того же мгновения, которое повторяется и повторяется и на фотографиях, и на телеэкранах в галерее. Но омерзительнее всего было полное отсутствие эмоционального контакта между автором и персонажем, это подтверждает и короткометражная лента, ее крутили в специальном закутке — коротенький фильм о самих съемках, где Магнус сидел перед камерой вместе с девушкой и ее сутенером и изображал обсуждение проекта. Девушка молчала, видимо, не понимала по-английски. Тем больше говорил Магнус. Но его взгляд всякий раз уходил куда-то в сторону, стоило ему повернуться к девушке. Вместо нее Магнус смотрел на сутенера, кротко кивал, когда тот принимался перед ним распинаться. К сожалению, они так бедны! К большому сожалению, ее тело — их единственный капитал. К огромному сожалению, нет другого выхода, кроме как торговать ею.