Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 2 2008)
— Войди же в наш круг, Сизов Елисей, — торжественно провозгласил терапевт. — Ты всласть постранствовал и помужествовал. Ты заслужил жизнь на Итаке. Если б ты только мог сейчас видеть, как молодеет твое лицо и как разглаживаются морщины.
Виталий пропел, словно дал присягу:
— Мы клятвы предков не забудем. Мы сбережем наш отчий дом. И вечно счастливы мы будем на нашем острове родном.
— Спустите лодку, натяните парус, — почти беззвучно шепнул Сизов.
Никто не услышал этого шелеста. Пение набирало силу, будто хотело собой заполнить все присмиревшее пространство, будто оно боялось оставить этот затерянный странный остров наедине с его тишиной. Кончалось двадцать второе столетие.
Хор благодарно и звучно пел:
— И жить мы будем в доме том на нашем острове родном.
Однако по необъяснимой причине любимая итакийская песнь звучала на этот раз необычно — в ее столь знакомой с детства мелодии с каждою новой пропетой нотой все явственней, все отчетливей слышался давно позабытый походный марш.
Август 2007.
Шерстяные рельсы
Караулов Игорь Александрович родился в 1966 году в Москве. Окончил географический факультет МГУ, работает переводчиком. Автор двух сборников стихов. В “Новом мире” печатается впервые.
Просыпается
У женщины в ушах барабанит поезд,
капли падают, в воздухе стекленеют.
В новый день она еще не рождалась,
но уже тревожно сжимаются мышцы ночи.
Но уже внизу елозят мусоровозы,
гремит кандалами свободная Африка,
царь въезжает в Аддис-Абебу,
желтые листья мостят дорогу.
Губы празднуют, бабочки пламенеют.
Губы празднуют: можно кричать отдельно,
отлететь от тела, вернуться к другому телу,
выбрать васильковые вместо карих.
Гремит кандалами свободный Таджикистан,
царь въезжает в столицу неба.
В его свите находится дирижер,
он говорит: сегодня начнем со струнных.
В шахте лифта натягиваются струны,
воробьи вступают нотами врассыпную,
неустанные подхватывают гуляки.
Уже никуда не денешься от движенья.
Первая скрипка — будильник, вторая — чайник.
Смотрит в зеркало: губы где-то еще летают.
Вместо них голубеет ломтик чужого неба.
Цветок помады в пальцах пламенеет.
* *
*
У околицы птички небесные фьють,
алкоголики водку дешевую пьють.
Прилетит шевроле о пяти сефирот,
на скрипучую дачу тебя заберет.
Там еловые длинные шишки Фуко
над кустами крушины парят нелегко
и кидают на хвою грибы-головни
переросшие дети из дальней родни.
Книжка с картинками
А как играли? Флейта-то двойная!
Мне дерева к губам не поднести.
Куда подуть и где зажать, не знаю.
Нет, у меня этруски не в чести.
У них такая узкая Афина
и нос драконьим зубом изо лба.
Хочу я римлянина видеть, гражданина.
Не приживала, не раба.
Он лопоух, и под горшок, и в тоге.
Смотрелся лучше бы в компании друзей.
Но он один, и в камне вязнут ноги.
Камнями нынче полон колизей.
А в термах камни парятся на лавке,
и каменную воду льют,
и в бричках каменных по городу снуют,
и каменные выдают друг другу справки.
Что из камней воздвигли Аврааму?
Я промолчу, я лучше бы не смог.
Кто на булыжник натянул панаму?
Наверное, японский полубог.
А между тем глаза кричат с востока
и словно стрелы кости лучевые
осыпали и портик, и фасад.
Мы едем в гости кочевые,
нам опозданья не простят.
Дуализм
dir/
Мы долгое эхо друг друга,
дорога из Карса в Арзрум.
Хурджины, набитые туго,
и старый ишак-тугодум.
Мы тесно стоящие горы:
стираем отроги в песок,
ступая, как горе-танцоры,
подошвой на милый носок.
Но чаще, и чаще гораздо:
как в терцию ветер поет,
владениям Ахурамазды
печальный ведя пересчет.
Где века орудуют клещи
и дня оглушает тамтам,
мы заговор вещи и вещи,
и славно, что ищут не там.
Вот бабочка, вот можжевельник.
Всему соответствие есть.
Но кто здесь друг другу подельник,
халдеям и тем не прочесть.
Еще хорошо на прилавке,
где школьники в тысячу глаз.
Значки, переводки, булавки
вовеки не выдадут нас.
* *
*
А сами мы не местные,
науке неизвестные
диковинные виды.
Не счесть наши обиды.
Стоит между планетами
отцепленный вагон.
Не жалуют монетами,
но и не гонят вон.
* *
*
Солнце опускается вверх тормашками,
кажет на миру обезьяний зад.
Заигрался дворник метлой с бумажками,
неурочной смене порывисто рад.
Силуэтом дворника, серее серого,
разом загорожены Икея и Ашан.
Ждем из Типерери — теперь с Перервы —
поезд муравьиных рыжих партизан.
Для того и рельсы по небу проложены,
шерстяные рельсы, на ять руно.
Раньше бы уселись на ядра, но
ядра переплавлены, пушки уничтожены.
Два рассказа
Ремизов Виктор Владимирович родился в 1958 году в Саратове. Окончил филологический факультет МГУ. Живет в Москве.
Как распилить тополь…
Тополь упал ночью. Гром грохотал. Дождь лил как из ведра, а ветер метался по саду, терзал что-то на крыше и рвался в старые окна. Баба Ксения как раз стояла на коленях под иконами. Трепетали язычки лампадок в темноте.
И тут полыхнуло мертвенным светом в окно, лики святых на миг исчезли, и что-то огромное затрещало в саду и двинулось к ней, круша все на своем пути. Баба Ксения вздрогнула, а губы сами собой, сбившись с молитвы, зашептали: “Прости, Господи, меня, грешную!”
Не попал тополь на дом. Наискось, в сад рухнул. Угол только задел и ветками содрал рубероид с края крыши. Но забор у старухи повалил, по пути сломал две старые яблони и вишню и еще до соседей дотянулся вершиной.
Баба Ксения, сколько ее помнили, загнутая совершенным крючком от самой поясницы, так загнутая, что и разговаривать могла только повернув голову набок и глядя снизу, как бы извиняясь, что с ней так неудобно, горбилась возле лежащего дерева в хмурых утренних сумерках. Весь угол сада был разворочен — не узнать.
Глаза ее, однако, осматривали тополь спокойно, даже казалось, что она и жалеет его. Еще зеленого и мокрого после дождя, но умирающего. Она попыталась отодвинуть толстую ветку от пышной клумбы с георгинами, но не смогла и заковыляла в сарай.
Ей было уже хорошо за восемьдесят, но она никогда не пользовалась палочкой, ходила как горбунья, хотя горбуньей не была, размахивая перед собой руками, которые казались слишком длинными, а если что-то надо было нести — несла сзади на пояснице. Обхватив двумя руками. Со стороны это было очень странно — крючковатая бабка с тяжелой авоськой на заду, — и люди, не знавшие ее, иногда пытались помочь, взять у нее ношу, но она всегда отказывалась. Останавливалась, благодарила, улыбалась, будто бы радуясь чему-то, и шла дальше. Почему отказывалась — было не совсем понятно. Кто-то уверял, что она староверка, а им нельзя общаться с обычными, другие — потому, мол, что в лагерях сидела двадцать лет и никому больше не верит. В этом, наверное, была правда, но почему-то тот, кто предлагал помощь, потом долго стоял и глядел ей вслед. Вспоминая ее мягкую, не совсем вроде и уместную улыбку.