Эрик Орсенна - Долгое безумие
Я закрываю глаза и превращаюсь в слух.
Это говорят со мной. Меня благодарят. Неодушевленные обитатели квартиры выражают мне свою радость: я осталась, я у них в плену. И больше всех доволен аналой. Пожалуй, не меньше доволен и старый телефонный аппарат с диском, где рядом с цифрами еще можно разглядеть полустертые буквы, его просили у нас для музея. Он смотрит на меня и говорит: однажды я зазвонил, ты сорвалась и так бросилась ко мне, что упала и разбила губу. Тогда тебе звонил Патрик: сообщил, что у него выпал первый зуб и что-то еще про своего хомячка. Помнишь?
Покрытие пола в гостиной слишком светлое, и приходилось застилать появляющиеся пятна ковриками, которых становилось все больше. Приподними вот этот иранский, к примеру, у письменного стола и увидишь след твоего первого письма Габриелю. Ты тогда так волновалась, что опрокинула чернильницу. Бросилась оттирать, да где там! Если бы муж увидел, то все сразу понял бы. Это было только начало. Тогда ты была еще не такая сумасбродка. Вела спокойную двойную жизнь без малейшего желания что-либо менять.
Крошечный Шагал на стене — подарок родителей мужа на год нашей свадьбы: красная корова на крыше. «Чтобы вбить вам в голову, что коммунизм — безумие», — сказали они, даря нам эту картину. Тогда, к их ужасу, мы принимали участие в политической борьбе, были на левых позициях.
Бонсай, спасенный от смерти цветочницей, чья лавка недалеко от дома. Она тогда еще сказала: «А не бросить ли вашему мужу курить?»
Все они ликуют: да здравствует неудавшееся похищение! Ты наша, мы твои, твоя жизнь здесь, среди нас.
После недели сомнений и томления вещи и растения вновь ожили, вернулись к обычному ходу жизни. Воспоминания связали меня, как Гулливера. Дом оплел меня. А я-то думала, что можно быть легкой. Какая же легкость, когда столько нитей удерживает! Просто не женщина, а кокон какой-то!
Скоро вернутся домочадцы: мальчишки — с футбола, муж — не знаю откуда. Все станут восторгаться: мама раньше времени пришла с коллоквиума, мама любит нас больше, чем свою работу.
Поужинали. Дети легли. Предметы в гостиной смолкли: они сделали свое дело. Я закончила читать о женщине, превратившейся в лису. Муж сидел, уставившись в одну точку. Он подолгу может рассматривать какой-нибудь узор на ковре.
Я сказала: «Остаюсь».
Рот мужа скривился, руки задрожали. Он понял, что это неудавшееся похищение погребло Габриеля в какие-то глубины моего существа, может, даже и не моего, а еще раньше — во времени. Не стоит ожидать от ботаника, что он спутает времена года. Однако почтительное отношение к временам года не мешает ему быть терпеливым и упрямым.
Надобность писать отпала. Остается лишь ждать.
Пожелала кухне спокойной ночи.
Что-то дребезжит, наверное, бутылка на дверце холодильника.
Больше вести дневник не буду. Это мешает похищениям.
Сисинхёрст
XXXV
— Законница?
Она все повторяла это слово на разные лады, словно примеривала на себя, как платье или шляпку. А ведь сперва посмеялась над ним, сочтя, что это еще одна из нелепых идей Габриеля. Теперь же слово пришлось ей по душе.
— Законница. Скажи-ка! Я ношу закон в себе. Вот это новость…
Впервые она никуда не торопилась. Нашелся идеальный телефон-автомат: на Монпарнасском вокзале, в каком-то закутке напротив раздевалки подметальщиц, которые почти все родом были из Мали. Каждые три минуты приходилось прекращать разговор, чтобы переждать объявления об отбывающих и прибывающих поездах: перекрикивать громкоговоритель, да еще в здании с бетонными сводами, было бесполезно. Зато в перерывах между объявлениями устанавливалась полнейшая тишина. Можно было говорить часами и не было опасности встретить знакомых.
— Законница, — довольно произносила она, смакуя новое слово. — А я-то воображала себя связанной по рукам и ногам. А оказывается, я просто законница. И впрямь, если все хорошенько взвесить…
Ее голос окреп, стал спокойным. Одним словом определить все, что составляет суть твоей натуры, — это сродни крещению и также успокаивающе действует. Писателям знакомо это чувство успокоения, когда наконец нужное слово найдено. Еще это похоже на то, как вернулся домой, где тепло, уютно, как в иглу, где не так страшно ждать приближения зимы.
— Габриель?
— Да?
— Ты простишь, если я пойду? Я должна обдумать все. Кое-что почитать, побыть одна. Ты не обижаешься? Ты сделал мне настоящий подарок. До завтра.
Она никогда не клала трубку на рычаг, оставляя ее висеть, то ли ей было тяжело это сделать, то ли она еще надеялась что-то услышать. Я тоже долго не клал трубку на рычаг, поскольку никуда не спешил, никто меня не ждал. И слушал вокзальный шум: поезда отходили на Брест, Нант, Шартр, Сен-Сир-Л'Эколь. В те времена за монетку можно было говорить сколько душе угодно.
— Я хочу признаться тебе, Габриель: я не вправе бросить семью. Скажи, как жить, если в тебе сидит закон?
Переговоры по этому деликатному вопросу велись теперь между агентством «Ля Кентини» и Монпарнасским вокзалом ежедневно.
Обычно ее звонок раздавался около семи вечера. Она стояла в будке, на сквозняке, я же сидел в кресле, положив ноги на гору проектов, с бутылкой пива. Мог ли я обойтись без него в столь сложных переговорах? Оно помогало моему мозгу работать с удвоенной силой, мной овладевала легкость.
— Габриель, подскажи, что делать?
— Нужно вновь пускать в ход нашу легенду.
— Но что может поделать самая прекрасная легенда в мире с законом внутри меня?
— Наша легенда — корабль. Когда мы ее достроим, то снимемся с якоря и увезем с собой твой закон. Да и как иначе! Он отправится в плавание вместе с нами, подобно большим деревьям, которые научились перевозить целиком, со всей их корневой системой. Постепенно он приспособится. Нет ничего лучше переезда, чтобы успокоить такие законы, как твой. Не бойся, Элизабет, все устроится.
— Но ведь Анна Каренина ушла к своему любовнику Вронскому, а закон, который она носила в себе, никуда не делся и не стал мягче.
Элизабет была совестливой, примерной. Со своей жизнью она обращалась, как с досье. Она прочла о неверных мужьях и женах все, от специальных номеров «Мари-Клер» до шедевров мировой литературы. Чтобы быть на уровне, мне тоже приходилось много читать, часто в ущерб работе. Когда она задала мне вопрос об Анне Карениной, я дошел лишь до пятой главы романа и не знал, как трагически он кончается. И потому мой оптимизм шел от сердца.
— Дорогая, времена другие. Половина пар в Париже разводятся.
— В этом я остаюсь человеком прошлого века.
— Вот увидишь, мы заглушим твой закон, обманем его, забьем прекрасным зрелищем нашей любви, и в один прекрасный день он уступит очевидности и снимет шляпу перед нами, станет нам аплодировать. Скажи, что ты мне веришь.
Она выдавливала из себя еле слышное «да», только чтобы доставить мне удовольствие. Я знал, что в ней происходит в эти минуты, когда ее сердце рвется на части, на глазах выступают слезы, хотя на устах и играет улыбка.
Элизабет была не робкого десятка и отважно сражалась за себя с судьбой в закоулке на Монпарнасском вокзале. Она могла бы позвонить с работы, но не смела. Перегородки такие тонкие, могли услышать. Да еще, не дай Бог, увидели бы, как она плачет. Я хотел подарить ей складной стул из тех, которые берут с собой, отправляясь на бега или охоту. Она отклонила мое предложение под тем предлогом, что война сидя не ведется.
Я был на грани того, чтобы попросить секретаршу привязывать меня перед ее уходом, настолько сильным было мое желание сорваться с работы и бежать к своей возлюбленной, несмотря на ее категорический запрет.
Я обещал себе побывать однажды в Мали. Дело в том, что единственными союзниками Элизабет на вокзале были уборщицы, малийские женщины. Они не могли не обратить внимания на элегантную даму, подолгу разговаривающую по телефону, нередко плачущую. Наверняка прислушивались. И поняли, что с парижанкой происходит что-то такое, от чего ей никак не избавиться…
Они предлагали ей и горячий кофе, и успокоительное, думали даже, что она страдает животом, пытались напоить отваром.
У меня так и не нашлось времени побывать там и поблагодарить их за благожелательность.
Сейчас как раз время.
Сам я, упершись, как ломовая лошадь, изо всех сил тянул лямку: легенда, она одна способна противостоять закону. Я не боялся быть смешным. Звал на помощь всех, кого только было можно. Даже генерала де Голля. Кто, как не он, преступил закон 18 июня 1940 года[25]? А потом уж легенда сделала свое дело по отношению к нему.
— Элизабет?
— Слушаю тебя.
— Как наш сынок?
— Не надо, Габриель. Мы заключили с тобой договор. Правду откроем ему позже. Сейчас ему нужна надежная, крепкая семья. Встреча с тобой потрясет его.
— Я не о том.
— О чем же?