Ричард Форд - Трудно быть хорошим
Когда я вернулся, ужин был на столе: биточки с картошкой в сметане. Остановленный дядей Сэмом, я утерял позыв к тратам, поэтому не нахватался конфет. Смог поесть, хоть и без услады. У бабушки получалось все, за что она бралась, кроме приготовления пищи. Я ожидал слов раздражения, но таковых не последовало. Мы обсудили пересадку роз и то, куда лучше посадить ранний картофель. Поели, я нагрел воды на плите и вымыл посуду. Потом сидели за круглым столом в нашей столовой. Не было места лучше, чтобы проводить весенние вечера, когда упадет температура. Бабушка читала Библию, я подбрасывал дрова в пузатую печурку и был занят тем, что копался в своих рыбацких принадлежностях. Сперва перемешав новую блесну с остальными приманками, дабы не бросалась в глаза, теперь я вынул ее и изучил. Восхитительная вещица. Наконец, положил я блесну обратно и щелкнул крышкой ящика. За окном проехала по шоссе машина. Прислушавшись, я опознал старый «шевроле» аптекаря Питвуда. Сходив в чулан, взял там старый выпуск «Асы войны» и сел подле бабушки за круглый стол. Писалось в этом журнале в двух манерах — героической и комической. Я отдавал предпочтение последней, исходя из того, что военным летчикам просто полагается быть храбрыми, так тем лучше, когда они еще и дурашливы. Хуже войны ничего не придумаешь, а в ту пору появились признаки, что она случится снова. Явится как дурная сторона чьей-то просвещенности, как и было поколением раньше. В общем, этак оно представлялось. Журнал я перелистал дважды, и взгляд мой перекинулся на языки пламени, игравшего в слюдяных окошках печки. Пришлось встряхнуться и сосредоточиться, ибо заметь бабушка, что я не при деле, с радостью взялась бы читать вслух Библию, а эта книга действовала на меня хуже «Асов войны».
Сущим невезением казалось то, что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь. Да, судя по всему, так оно и есть. И чем проникался я, воспринимая отрывки Библии, было в основном пугающим. Люди вечно не выдерживают житейское испытание. Выяснилось, что явлен был не мир, но меч, и на заклание отдал брат брата, отец сына. Но в те дни близящаяся война занимала первые полосы газет, которые оставались непрочитанными мною. Я проникал к комиксам на внутренних страницах, разыскивая подкрепление личному геройству. Воскресенье было днем затишья. Я садился на парадном крыльце и смотрел на проезжавшие мимо автомобили, надо сказать, немногочисленные. В тот час начинали звонить колокола церквей — и почему-то во всех церквах звон начинался одновременно. Получалось красивое звучание. В церкви я ни разу не бывал, однако благовест всегда подавал мне знак, что пора вглядеться в конец улицы, не идет ли разносчик газет. По сию пору, когда услышу церковные колокола, вспоминаются рисованные герои моего детства.
Бабушка закрыла Библию. Я поднял глаза, наши взгляды встретились. Мы оба улыбнулись. Я полез в карман, вынул доллар и положил на стол меж нами, но ближе к ней. Она взяла мою руку, накрыла ею доллар, придавила. «Это тебе», — сказала. «Знаю». — «То есть тебе им распоряжаться». — «Знаю». Стало жуть как грустно, не оттого, что ругают, не оттого, что терпишь поражение, просто грустно. Наверное, бабушка заметила это и распахнула передо мной руки. Я к ней наклонился, чтобы мы смогли обняться, а ей при этом не вставать. Пахло от нее старомодно. Плечи были сухощавые. Глубокое чувство любви ощутил я, хотя понимал, что особой помощи от меня ждать не приходится. Она сказала: «Теперь, после такого знамения, надо бы проветрить постельное белье». — «Да, — согласился я. — А потом можно посадить картошку».
Я стоял, опершись на изгородь свинофермы старика Петовского. Оба мы глядели на поросят, и те нет-нет да и посматривали на нас. Съемочная группа близ другого конца загона возилась в нашем микроавтобусе, перезаряжая камеру и фонограмму перед очередной частью интервью. Я продумывал, не упуская из внимания, сказанное Петовским на предыдущем плане, пока не кончилась пленка в бобине. Он описывал непрерывность перемен к худшему:
— Люди жили веселей, чем нынче. Веселей. Мы веяли, понятно вам? Хлеб. Веяли хлеб. Идешь, приходишь к соседу, а то как же. Когда веяли, так фермеров восемнадцать-двадцать. Надо было помочь перелопатить гумно. Надо было отработать свое. Помочь соседям. Весело жилось. Весело, да-да. А сегодня едва ль знаком с ближайшим соседом. Уж не знаю, что нас ждет. Охота еще пожить, лет пяток, и поглядеть, как повернется… Круто, должно, переменится. Круто. Но не верю, чтоб добром кончилось. Не верю.
Дожили, ничто не срабатывает путем. А бывало ль иначе? Трудно сказать. Смотрю на Петовского, он говорит, а я не вслушиваюсь. Вместо того думаю о своих близких, уже умерших. Давным-давно стало как-то тянуть меня совершить покаяние и снискать их прощение. За что? Трудно сказать. За меня вот такого. А ныне просачивается в меня мысль, что есть иной способ устроить это. Я прощу их. Стоит сделать так, и они простят меня. Возможно, начало уже положено.
Петовский, наклонясь ближе, просит внимания и доверительно обращается ко мне:
— Может, не говорить мне это?
— Почему же, смелее. О чем говорить?
— Ну, Уоллесы, ваше семейство, плохо ж кончили.
— Да нет! Кто, Сэм с его магазином?
— Нет, не он.
— Так не Ли же!
— Нет, не он.
— И не тот выпивоха, которого Фрэнком звали?
— Нет. Я про Джона. Глава семьи. Банкир. И надо было, бухгалтерию у него вела двоюродная сестра, вдвое его моложе, и на тебе — родила ребенка.
— Дорогой, — наклоняюсь я к Петовскому, — тот ребенок — я.
Нахохотавшись, он сжимает мои руки в своих и произносит:
— В доме у меня дюжина комнат. Случись опять вам попасть в наш городок и не остановиться в моем доме, ни за что не прощу!
Простит, однако. Прощать легко, стоит только начать.
Умирать Сейре Уоллес выпало долго. Чем она болела, не знаю. В те поры люди умирали от долгих лет. Ей было семьдесят два. Мне — четырнадцать. Она, не приподнимаясь, посмотрела на меня. «Ты уже не мой мальчик», — сказала она и отвернулась. В следующий раз я увидел ее лежащей в гробу посреди парадной гостиной рядом с большим черным кожаным креслом. У меня спросили, не хочу ли я поцеловать бабушку. Рад за нее и за себя, что хватило мне смелости отказаться.
Стюарт Дайбек
Зона Ветхости
Перевела И. Митрофанова (под ред. В. Толстого)
В те годы, между Кореей и Вьетнамом, когда популярность рок-н-ролла достигла своего пика, наш район объявили Официальной Зоной Ветхости. Мэром у нас был тогда Ричард Дж. Дайли. Казалось, он всегда был им и навсегда останется.
Зигги Зилинский уверял, будто видел, как мэр проезжал по Двадцать третьей-плейс в черном лимузине, размахивая на ходу маленьким алым вымпелом — такие носят на похоронах, с той лишь разницей, что на этом красовалась надпись «Белые Гетры». Мэр сидел на заднем сиденье и, глядя из пуленепробиваемого окошка на пьянчужек, распивающих вино у заколоченной бакалеи, печально покачивал головой и вздыхал: «Э-эх! Э-эх! Э-эх!»
Конечно, никто не поверил этому Зигги. Ему и раньше нельзя было доверять, до того еще, как Перец Розадо заехал ему по голове бейсбольной битой. А уж теперь и подавно. До сих пор все помнят, как Зигги — он тогда еще в третьем классе учился, — ни с того ни с сего как вскочит посреди мессы да как завопит: «Видали? Она кивнула! Я спросил Деву Марию, вернется ли домой моя кошка. И она кивнула! Точно вам говорю — кивнула!»
Зигги везло — статуи святых все время подмигивали ему. Вечно он беседовал то с ангелами, то с мертвецами. И к тому же был лунатиком. Фараоны как-то раз забрали его посреди ночи: Зигги вздумалось обежать базы на бейсбольной площадке Воштинау, а проснуться при этом он не удосужился.
К снам своим Зигги относился очень трепетно, пересказывал их обстоятельно и считал вещими. Привязался к нему один кошмар: будто «Белые Гетры» выигрывают чемпионат по бейсболу и в ту же ночь на город сбрасывают атомные бомбы. Но, бывало, снились ему и приятные сны. Моим любимым был тот, где я, Зигги и Литтл Ричард играем в джазе посреди роликового катка Сан Сабина.
Но после того, как Перец дал Зигги по мозгам битой — Перец метнул ее, как томагавк, через тюльпановую клумбу в двадцать ярдов, за которой Зигги безуспешно пытался спастись, — святые ему являться перестали. И с мертвецами было покончено. Зато тут и там стали мерещиться знаменитости, важные персоны, которых показывали в теленовостях, а иногда (правда, реже) — кинозвезды. То в проезжающем автобусе мелькнет лицо — вылитый Бо Дидли. То вдруг повстречается прохожий в шляпе — копия Эйзенхауэра, или Зигги примечает вдруг невысокого седого толстяка, и оказывается, что это Никита Хрущев или мэр Дайли.