Айрис Мердок - Генри и Катон
— Возвращаешься, не предупредив, входишь и сразу к телевизору?! А с отцом поговорить не хочешь?
— Хочу. Я просто поинтересовалась.
— Почему не дала знать, что приезжаешь?
— Да столько дел было, не успела.
— Твоя постель не готова.
— Я все сама сделаю. Как Катон?
— Откуда мне знать?
— Пап, извини… я знаю, Катон тебя расстроил… а теперь вот я…
— Вы два сапога пара. Не могу понять, почему ты не желаешь получить образование. Вечно вы жаловались, всем были недовольны…
— Ты говоришь так, будто образование — это что-то особенное и ничто другое не способно его заменить, а между тем есть сотни способов познать мир.
— Да, это нечто особое, и ничто другое не способно его заменить. Оно бесценно. Тебе чертовски повезло, что у тебя есть возможность получить его.
— Ты никак не примиришься с фактом, что я не такая, как ты.
— Тебе не нужно быть как я. Достаточно быть как твоя мать.
— Ты никак не примиришься с фактом, что мне не хватает интеллекта, что я не умна. Думаю, своего рода кощунство…
— Конечно умна! Слышать, как твой ребенок говорит тебе в лицо, что он не умен…
— Все говорят, как прекрасно быть молодым. Я этого не видела. Я хочу наслаждаться молодостью, а не тратить молодые годы на то, чтобы строить из себя кого-то другого.
— И как ты это себе представляешь: наслаждаться молодостью? Сидеть здесь и собирать цветочки?
— Вечно ты издеваешься…
— Неужели ты хочешь быть пустоголовой кокеткой, только предметом сексуального желания?
— Нет! Отвратительно, как в колледже говорили о сексе…
— Никогда не думал, что ты такая скромница…
— Не скромница, нет! А…
— Видишь ли, тебе придется устраиваться на работу. А что ты умеешь? Даже на машинке не печатаешь. Ладно, ладно, ты вольна поступать как знаешь, это твоя жизнь, и я не собираюсь давать тебе советы. Но будь я проклят, если поспособствую тебе стать знатной сельской дамой вроде миссис Маршалсон.
Колетта принялась отрезать ломтик от большого куска ярко-желтого чеддера. От кухонного стола шел аромат сыра и вина.
— Генри Маршалсон вернулся? — спросила она.
— Этот слюнтяй. Да. Разгуливал туг, изображая из себя хозяина этих мест.
— Ну, все-таки эта земля принадлежит ему.
— Не заслужил он права владеть ею. Удерет обратно в Америку, поджав хвост. Шарик, Дворняжка, как Сэнди всегда звал его.
— Я иду спать, — сказала Колетта.
— Простыни в сушильном шкафу. Прости мое брюзжание. Просто я так разочарован, что ты бросила колледж.
— Ты загнал меня туда.
— Я не загонял…
— Нет, заставлял. И Катона загнал в церковь.
— Я… что?
— Ты же заставил его бежать из дому, он был вынужден искать где-то спасения, он боялся тебя! Я боюсь тебя. Ты всегда высмеивал нас, когда мы были моложе. Кричал на нас. Нельзя так разговаривать с людьми, даже если они твои дети. Ты не знаешь, какой ты сильный, как способен обидеть. Все время, как я пришла, ты читаешь мне нотации, а у меня был такой ужасный день, и я так устала…
— Послушай, прости, но я не…
— И еще, если это тебя интересует. Я еще девственница и собираюсь ею оставаться, пока не встречу подходящего человека, а тогда выйду замуж и рожу шестерых детей!
Колетта вышла, хлопнув дверью.
Джон Форбс сидел неподвижно, чувствуя себя подавленным и виноватым. Неужели он действительно пугает своих детей? Он не мог в это поверить. Ужасно было думать об этом. Если бы только Рут была жива… А, все равно, Катону нужен Бог, Колетте — детишки. Какое поражение! Он открыл банку пива.
— Тот богатый парень…
— Генри Маршалсон.
— Мне он понравился, он джентльмен. Некоторые джентльмены клюют на нас, хулиганов. Мы их отшиваем. Он правда заинтересовался мной?
— Нет.
— Но вы сказали…
— Я подумал, что могу попросить его помочь деньгами для твоего образования, но поскольку ты не хочешь учиться…
— Ну, кто знает, возможно, и захочу. Понимаете, никто не заботится обо мне, кроме вас. Вы не знаете, что это такое. О вас всегда кто-то заботился. Рядом с вами всегда кто-то был. А у меня никого не было. Не удивительно, что я отчаялся. Так что если тот богач…
— Забудь.
— Вы — единственный стоящий человек, которого я знаю. Думаете, тот богатый парень поможет устроиться?..
— Нет.
Катон, идя из церкви обратно в Миссию, увидел неоновую вывеску в витрине магазина одежды: «РАСПРОБРЮКИ». Ему хотелось смеяться и плакать. Бога нет, мир проклят, и все тихо сошли с ума, только продолжают жить как обычно. Вселенная хрупка, смешна, ужасна, недолговечна. Человеческая жизнь — бессмысленное копошение насекомых. РАСПРОБРЮКИ. Вот что это такое. Жизнь — это просто распробрюки.
Тем утром он не стал служить мессу, хотя сначала намеревался. Он неожиданно ощутил, что потребность в ней — все равно что приступ нервического навязчивого идолопоклонства. Не то чтобы он сегодня особенно и наконец с очевидностью «разуверился», однако почувствовал, что теперь месса — это нечто мешающее думать и действовать. Она превратилась в службу мертвому идолу, чему-то, чего он должен, во всяком случае на сей раз, избежать. И, воздев руки, он сказал Христу: прости, я не могу.
Вместо этого он сел, сопротивляясь желанию преклонить колени, и сидел в полутьме утренней церкви, в которой лишь теплилась в отдалении горстка свечей. Сидел, покуда в церкви никого не осталось, больше часа неподвижно и раскрыв глаза, и в его душе словно тихо распахивались врата за вратами. Он не вопрошал, он молчал. Ощущал покой и пустоту. Сторонние мысли пролетали, как бесшумные птицы. Он подумал о Красавчике Джо и позволил образу мальчишки встать перед ним, как для благословения. Подумал об отце и о сестре. Спросил себя: а если бы он сейчас отслужил свою последнюю мессу, ушла бы навеки из его жизни бесконечная любовь Бога, коя есть радость? В этом покое не было ни оживления, ни радости. Он вкусил восторг, без которого трудно будет жить. Неужели он должен был отказаться от драгоценной привилегии священства, от особой роли, которая, казалось, была для него столь важной, столь естественной? Он чувствовал, что был священником каждой частицей своего существа. Лишись он сана, и ничего не останется. Он был настолько священником, что, несомненно, должен быть вправе требовать от Бога подтверждения, что он призван. Но именно об этом он не должен был думать.
Когда Катон покинул церковь, то обнаружил, хотя не задумывался о более земных вопросах, что у него появились кое-какие неотложные дела. Брендан снова написал, приглашая приехать и пожить у него. Катон решил, что, возможно, поедет к нему, но не сразу, а через несколько дней. Не то чтобы он ожидал какого-нибудь нового озарения, но, прежде чем увидеть друга, хотел внести больше определенности в свое существование и, в частности, предпринять какие-то практические шаги в отношении Красавчика Джо. Он боялся видеть Брендана не потому, конечно, что опасался его упреков, но потому, что страшился собственного безумного желания поддаться на уговоры остаться в ордене, в этом доме, с его любовью.
Что до его ближайшего будущего, то, пока он сидел в церкви, ему стало ясно, что необходимо перестать прятаться. Эти несколько дней, оставшиеся до поездки к Брендану или возвращения в Лэкслинден, или куда там он в итоге отправится, он должен открыто прожить в Миссии, на виду и всем доступный, а также наконец более откровенно поговорить с Красавчиком Джо. Сейчас он понимал, как неблагоразумно с его стороны было допускать, чтобы между ним и мальчишкой возникли такие ненужные волнующие отношения. Сами эти отношения были опасной помехой. Неудивительно, что Джо насмешничал, говорил о себе всякие небылицы в надежде установить более непосредственную связь, просто зля Катона. Он должен рискнуть и поговорить с ним проще и откровенней. У него не было иных оснований, кроме собственных диких высказываний Джо, считать, что мальчишка впутался во что-то противозаконное или даже опасное. Да, револьвер. Джо сказал, что он был ненастоящий, подделка. В первый раз Катону пришло в голову, что, возможно, оно итак. Игрушка была довольно увесистой. Но возможно… Это тогда он увидел вывеску «РАСП РОБРЮКИ». Тем не менее его решение осталось неизменным, и он чувствовал мрачную благодарность к хрупкой, смешной, ужасной вселенной, помешавшей ему отслужить мессу.
Пока Катон шел в Миссию, проглянуло солнце, и, войдя в дверь, он оставил ее открытой, распахнул одно из окон, смотревших на улицу, чтобы впустить свежий воздух и показать, что он на месте. Дом обошелся бы и без его помощи. Он мог проветриваться сам. Его постельное белье было грязным, нижнее он давно не менял, от сутаны воняло. Неожиданное весеннее тепло заставило остро ощутить, какой он запущенный, заросший. Как он сказал Генри, он постоянно носил сутану как вызов. Большинство его коллег уже отказались даже от ошейника, как они называли белый пасторский воротничок. Катон не мог одобрить этого, как и того, что молодые монахини ныне бегали по Лондону в коротких юбочках и на высоких каблуках.