Марина Вишневецкая - Брысь, крокодил!
Молчит. Палкой орудует в баке. И пиджак на нем новый почти, только пуговиц не хватает. Он с этих помоек, как кот, жирует прямо.
— Как ваше здоровьице, говорю, Леопольд?
— Мое здоровье, — отвечает, — отменное. А твое поправить нечем.
Нечем, как же! А у самого карман задний весь расперло. Не хрен же у него из жопы растет, правильно? Облизала горячие губы:
— А где наши азеры, вы не в курсе?
— Ваши азеры черножопые?! Овчарка кавказская! — и как палкой на нее замахнется.
А она далеко была, а все равно отскочила. Без ума человек, что с ним спорить? — и пошла на троллейбус.
Надо было не здесь поворачивать, к этой речке-вонючке, к этой Яузе-кляузе — и уперлась в него, мост не мост, так — горбатится. По нему трубы на тот берег бегут и ступеньки… Вот они-то и зовут, так бывает зовут, аж звенят! Те, большие мосты — нет, а этот вот как будто специально для нее, как хрустальная туфелька. А во сне он еще даже меньше, как в Песчановке был, и лететь с него долго-долго и весело, как девчонкой летела, и бычки видны, и мальки как шныряют, и крабики зарываются…
А нельзя. Ее Машенька ждет.
Подошла к самой речке, а в ней пятна бензиновые раскрываются — цветы Москвы, надо же, даже слышно, как пахнут, — и за ограду схватилась, чтобы на мост не идти.
* * *
Там хохлы, за мостом-то, — если спать еще не легли, разливают. Поллитровку на всех.
А ей много не надо! Они там ремонтируют в полуподвале банк, не банк… и вповалку прямо и спят. Тепло еще было в том месяце, она к ним, как к людям, по-соседски пошла — со своими консервами, капуста под маринадом, вкусная очень и полезная. Так они ее вместо капусты по кругу пустили. Претерпевала как могла. А оказалось, все задаром. Денег-то нету ни у кого. Им деньги в конце выдают, а пока они целый божий день за кусок колбасы корячатся и одну поллитровку на семь мужиков-то. Как нерусские, честное слово, такое унижение позволять!
Разливают сейчас. Им хорошую водку бригадир выставляет. Только мало, а так-то… И на ограду посильней навалилась, чтоб на мост не пойти, — и живот весь от этого разболелся.
Ее Машенька ждет, это Оля и Миша живут за отцом, — и от боли вся скрючилась — отравилась, вот в чем штука-то! — она ему денег на водяру дала, а он пойла принес, блядь такой! — а зато он ее больше выпил в четыре… в пять раз! может, сдох уже? — и увидела через улицу на другой стороне двух парней, и пошла к ним, согнулась немного, а все же дошла — они пиво глотали из ненаших бутылок.
— Извините, что беспокою. Мне всего-то и надо! — и пальцами показала. — Окажите уважение больной женщине!
— Чем больной-то?! — и осклабился. — Третьей стадией?
А другой зубы высунул:
— Может, тебя в диспансер сдать принудительно? Я могу! — куртку кожаную плечами назад передвинул, — точно, убьет сейчас.
— Чем болеешь, тем и лечись, — и улыбнулась им. — Как мой второй муж говорит: подобное, говорит, вылечивается подобным! А ведет к бесподобному! Правильно?
Они ведь еще дети. С ними всегда по-хорошему нужно.
Переглянулись:
— Ну ты, бабка, философ, в натуре!
— Диоген в бочкотаре! — бутылки сравнили, в которой поменьше осталось, ей дали. И ушли — по-хорошему, с радостными смешками.
А она допила, и в кусты подальше ее швырнула — пусть Леопольд руки-то пообстрекает. И в животе потихонечку отпустило. Витя правильно все говорит — про бесподобное.
А в троллейбусе и совсем хорошо стало. Пусто, тряско, как в телеге на сене, радостно, сухо, огоньки разбиваются о стекло. А зимой еще лучше будет — цветы, пальмы, можно даже себе елку вообразить и как разноцветные лампочки по ней бегают. Надо Машеньку будет зимой обязательно покатать. Если б только не на работу, так бы и ехать, — ей минет в сто раз лучше, чтоб вообще ее больше не трогали, не касались нигде! — как получится, так и будет, такая у нее работа, хочет — ходит, а хочет — гуляет, не то, что эти забитые дураки-хохлы! Первый муж Петеньку обожал. Автомобильчик ему купил с педалями. А он ни в какую, все лошадку хотел. Посадят его в автомобильчик, а он, знай, свое: «Тпллу! Тпллу! Нно!» Такой был упорный, весь в деревенского деда.
А в семь лет он их чуть не пожег, да. Она с Колей, с первым сожителем своим, в кухне сидела, выпивала, а Петенька на балконе через лупу на досточке выжигал, красиво так, растения разные, птиц, очень был мальчик одаренный, все работы его с урока прямо на выставки отправляли… Муж узнал когда: «Проститутка! — орал. — И сожитель твой — проститут!» А кто Петеньку спас? Когда канистра его ворованная полыхнула — он же пер с гаражей все, что мог, — кто Петю из огня вытащил? Проститут, Коля Широбоков! Да она за целую жизнь лучшего человека и не встретила. И полюбила, как в кино, с первого взгляда, увидела его возле галантереи, — она Мишу в сидячей колясочке везла на прививку, — как увидела, так и подумала: что это за человек такой, вот настолько с детства знакомый, дорогой, обожаемый… и потом, уже в поликлинике вспомнила: он же у мамы над кроватью висел, рядом с дедом и бабкой и, как они, черно-белый, а глаза и рубаха немного раскрашены.
«Не жалею, не зову, не плачу, — мама песни его обожала петь, и ее научила, — все пройдет, как с белых яблонь дым». А отец все маму заставлял, чтоб охальные пела перед гостями: он как хер, он как хер, он как херувим прекрасен. А она не могла, она Бога имела. Вот папа тогда вожжи принесет из сарая, глаз свой набычит: «Убью на хуй!» А правого глаза у него с детства не было, он ребенком рыбу глушил, и ему пол-лица обожгло. Вот стоит он, значит, его от злости аж бьет всего, а баба Ганя ему и говорит: «Гляди, сыночек, не пердни!» Все от хохота вповалку — а он тогда бабу Ганю по двору гонять. А его брат, дядя Леша, и соседи еще дядя Федор и Яков, на него с веревками как кинутся, свяжут, а баба Ганя ведро из сеней принесет и окатит всего. Так он после этого унижения по месяцу бывало ни с кем — молчком молчал! Вот такой был упорный. А потом уже нет, когда у него Бог язык-то насовсем отнял, тут он все чего-то сказать норовил, а выходило одно, как у трясогузочки: и-бить, и-бить! Мать его бывало спросит: «Пить, Андрюшенька? Или кого бить надумал?» А он весь напыжится: «И-бить твою мать!» — и, довольный, лежит, выговорился, значит.
Один Коля как выпьет, еще лучше делался. На баяне играл, пел, или просто возьмет ее за обе руки: «Тоська! Повелевай! Ну? Ну такое чего-нибудь захоти, востребуй! Наизнанку для тебя вывернусь!» — «Спой мне знаешь чего? „Ты жива еще, моя старушка?“ — „Нет, Ща! Нет! (Это он ее так от деревни прозвал, от Песчановки.) — Ты такое захоти, чтобы… ну я не знаю!“ — „А давай тогда в суд подадим. Тоскую я очень. Хоть Олечку мне обратно отсудим!“ — „А хочешь, — и штору как дернет, карниз чуть не падает, — хочешь, на столб этот до самого верха долезу, причем без рук?! Прямо ща! Ща ты моя беспощадная!“ — и даже бывало слезами зайдется.
Ее первый муж когда выгнал насовсем уже, Коля так поставил ее в своем доме, чтоб ни мать, ни сестра и ни муж сестры — чтоб никто ей ни единого слова поперек. А она за ними за всеми зато и стирала, и убирала, и готовила, — только чтобы они Коле не выговаривали: мол, ты кого на нашу малогабаритную площадь привел, или, мол, неужели ты ради этой… мать-старуху отселил в кухне жить? И еще в трех местах убиралась, и подарки им делала к каждому празднику. Потому что Колю любила непомерно. А потом оказалось, что им все равно было все не по-ихнему. Когда в цехе на Колю какая-то ферма упала и ему перебило позвоночник, левую руку, обе ноги, — как селедка под майонезом, весь был в гипсе, — так они что устроили, мать с сестрой его?! Под предлогом, чтоб она не носила ему отравы, как они выражались, — тайно переложили его в другую больницу, а в квартире переменили замок.
И под дверью спала у них, а потом код в подъезде поставили, так она во дворе его караулила. Раз заснула прямо у них под окнами на газоне, а проснулась, яичники так скрутило, думала, отморозила или отбил кто, пока спала, — а, оказалось, это Машенька в ней — лежала неправильно. Но от Коли она не могла быть, конечно. Где-то с год уже было, как они его по больницам держали. И вообще он бездетный пришел из армии, в смысле, бездетный навсегда уже.
Говорил, лучше Мишку отсудим, он младший, меня за отца уважать будет. Фотку его на работу носил: это, говорит, сын мой приемный. А однажды разбудил ее среди ночи — как раз примерно за месяц перед тем, как его покалечило, — глаза воспаленные: «Я для тебя против матери пошел! И на столб, между прочим, ты не верила, а я слазил! А что ты, ты-то что для меня?» — «Сзади, что ли? — ведь спросонья же. — Не могу я!» Вот такая была она дурочка из переулочка. А он ее вдруг за космы приподнял, как не он, вот как Витька сейчас бы: «Ща! Рискнем, Ща! Мишку я украду, я это до деталей обдумал!» — «Ты что? И куда его?» — «У меня под Темиртау, Казахская ССР, товарищ армейский. Купим себе документы! Нас ни одна собака там не найдет!» — «И заживем как люди, да, Коленька?! — „Именно! А не как тараканы!“ — „Я согласна! И Олечку тоже украдем, правильно?“ Волосы Коленькины ржаные волнистые пальцами расчесывала, глаза его ясные целовала: „Как хочешь, так и бери! И вези, куда хочешь!“