Мишель Бютор - Изменение
Потом поезд начнет понемногу взбираться по склонам Альп, снежные вершины которых ослепительно сверкают под прямыми лучами солнца, он пройдет через леса, стоящие в белом уборе над крутыми откосами, и купе зальет отраженный свет, его чистый и яркий отблеск омоет праздничным весельем лица всех пассажиров, даже тех, кто ночью не сомкнул глаз, но ни на одном лице нельзя будет прочесть такой радости отдохновения и обретенной свободы, такого торжества, как на твоем, и даже таможенные чиновники в Модане покажутся тебе людьми.
Конечно, по ту сторону перевала небо будет уже не таким чистым, и во время обеда ты, наверное, увидишь снегопад, а не то придется ехать сквозь облака, и стекла запотеют от избытка влаги, а когда вы спуститесь с гор, облака прольются дождем, леса снова почернеют и небо станет серым.
И вскоре вы приблизитесь вот к этому самому месту, к озеру, берегом которого ты будешь ехать уже в обратном направлении, и на тебе будет то самое чистое и выглаженное белье, которое сейчас лежит в чемодане над твоей головой, а то, которое сейчас на тебе, будет лежать в чемодане, грязное и мятое.
За окном, с которого уже исчезли дождевые капли, замедляет свой бег, останавливается вокзал Экс-ле-Бен и проходит встречный паровоз, потом вагоны поезда Рим — Париж, того самого, в который ты сядешь в понедельник вечером и который пройдет здесь во вторник днем в этот же самый час.
В прошлое воскресенье, в своем номере в отеле «Квиринале», выходящем на шумную улицу Национале — звон трамваев и выхлопы отъезжающих мотороллеров несколько раз будили тебя в то утро, — ты поглядел на стоявший на столе открытый чемодан и свесившийся из него измятый рукав рубашки, в которой ты приехал из Парижа в Рим (а у тебя не было в запасе чистой, кроме той, которую ты собирался надеть, то есть той самой, которую ты сбросил перед сном, вернувшись с улицы Монте-делла-Фарина, номер пятьдесят шесть, и она валялась теперь вместе со всей остальной твоей одеждой на стуле возле кровати), и сказал себе, как говорил уже неоднократно в подобных случаях, что в следующий раз надо захватить с собой в дорогу не одну, а две смены белья, но ты и сегодня опять забыл о своем намерении.
Солнце уже освещало два верхних этажа дома напротив, ты водворил на место строптивый рукав, закрыл крышку чемодана, все приготовив для того, чтобы по дороге на вокзал только на минуту забежать в гостиницу за багажом.
Накануне вечером ты так задержался у Сесиль, не в силах расстаться с ней, хотя понимал, что не можешь пробыть у нее до утра (правда, в тот момент все эти соображения казались тебе сущим вздором), что было уже около десяти, когда ты утром вышел из гостиницы на улицу.
Ты понимал, что Сесиль встала гораздо раньше и наверняка уже позавтракала, так как ей надоело дожидаться тебя. Вот почему ты, не торопясь, зашел в бар выпить caf- felatte и съесть пирожное с вареньем — в Италии их называют рогаликами — и на улицу Монте-делла-Фарина, номер пятьдесят шесть, явился только около одиннадцати, когда все семейство Да Понте отправилось к мессе, а Сесиль была одна и сильно не в духе, потому что приготовила для тебя чай, поджаренный хлеб и все прочее, — ведь ты сам накануне сказал ей, что тебе это будет приятно… Но ты нашептывал ей накануне еще многое другое, а к утру все забыл.
На отопительном мате возле твоей левой ноги неподвижно лежат два яблочных семечка.
Чуть больше года назад, осенью, но только чуть пораньше, в воскресенье вечером, вы вдвоем не спеша пили чай, окно и ставни были распахнуты настежь, заходящее солнце освещало часть карниза дома напротив, пахло поджаренным хлебом, вы сидели рядом на диване, прислонившись к стене, она положила голову тебе на плечо, пряди ее волос щекотали тебе шею, и ты обнимал ее за талию.
Уличные шумы становились все явственнее, полоса неба над крышами розовела все гуще, а потом тугие перевивы облаков расплелись, и в них проглянули первые звезды.
К свету фонарей, золотившему стены домов, изредка примешивались вспышки фар, а в комнате, где все сгущался сумрак, поблескивали фосфоресцирующие стрелки твоих часов.
До поезда, отходившего в двадцать три тридцать, на который вы должны были сесть вдвоем, потому что она решилась наконец поехать с тобой в Париж, еще оставалось время, — и вдруг ты поежился от вечернего холодка.
При свете лампы, укрепленной над маленькой плитой и над маленькой раковиной, скрытой в нише, которая заменяет кухню, ты перетер вымытые Сесиль тарелки и чашки, потом закрыл окно, а она тем временем складывала последние мелочи в чемодан; свой багаж ты уже сдал в камеру хранения.
На Корсо царила обычная суета, по улицы по другую сторопу проспекта как-то странно притихли, на площади Навона было почти безлюдно, столики ресторанов и кафе были убраны, и в темноте тихо струился фонтан Четырех Рек.
В купе третьего класса, точно таком, как твое нынешнее, в углу у двери по ходу поезда, она заснула, склонившись головой к твоему плечу, едва только потушили свет, словно благодаря твоему присутствию чувствовала себя в дороге как дома, а наутро вы завтракали вместе за столиком, за которым, по счастью, оказались вдвоем, и вспоминали вашу первую встречу.
На отопительном мате в четырехугольпом пространстве, замкнутом твоими ботинками и ботинками итальянца, сидящего напротив, в одной из прорезей застряли два раздавленных яблочных семечка, и сквозь их тонкую поврежденную оболочку проглядывает белая мякоть.
На маленьком круглом столике, не выше дивана, застланного великолепным покрывалом с яркими полосами, которое ты подарил Сесиль в свой прошлый приезд, — на покрывале не было пи единой морщинки, пока Сесиль не смяла его, бросившись на диван, — она бросилась па него, подогнув колени, прижавшись спиной к стене, разметав по снимку парижской Триумфальной арки волосы: черные прозрачные облака на широком фоне неба и белых облаков, нависших над этим заурядным памятником наполеоновской эпохи, — легким движением пальцев сбросила домашние туфли и поставила на пеструю ткань босые ступни, на ее ногтях еще сохранились красные чешуйки вчерашнего лака (в Париже в нынешнем году ей уже не придется ходить без чулок), на низком круглом столике, покрытом камчатной скатертью с монограммой — но не покойного мужа Сесиль, который был не настолько богат, чтобы заказать к свадьбе полный комплект белья, а его родителей, или, может быть, даже деда и бабки, как тебе однажды объяснила Сесиль, когда вы завтракали за этим столиком (ты уже не помнишь при каких обстоятельствах),на столике стоял серебряный, начищенный до блеска чайник с остывшим чаем, наполовину пустой, ярко-синий фаянсовый молочник, стеклянная сахарница, две большие чашки из тонкого фарфора, одна из них со следами чая на дне — маленьким коричневатым пятном с черными точечками чаинок, — тарелка с цветочным узором и на ней четыре ломтика поджаренного хлеба, рядом никелированный тостер, в котором их приготовили, наполненная доверху масленка, вазочка с вареньем, и на металле чайника играл яркий отблеск солнца, точно звезда сверкавший в полумраке комнаты, потому что в щелку приоткрытых ставней проникал только этот единственный луч.
— Все уже остыло. Хочешь, я подогрею чай?
Но было совершенно очевидно, что она не собирается вставать, — она сидела, напряженно выпрямившись, не улыбаясь; впрочем, тебе и не хотелось чая.
— Извини, я опоздал; я думал, ты уже убрала со стола, и выпил кофе.
Ты распахнул ставни, и вся посуда на столе и чешуйки лака на ногтях Сесиль заблестели; с того места, где ты стоял, можно было глядеться, как в зеркало, в стекла парижских видов над кроватью.
За окном снова приходит в движение, потом исчезает вдали вокзал Экс-ле-Бен.
И вот на исходе короткого и ясного ноябрьского дня, оставив позади озеро Бурже, ты узнаешь промелькнувшую станцию Шендриё. Солнце — или, вернее, его отблеск, потому что, переехав границу, самого солнца ты больше не увидишь, — будет мало-помалу бледнеть; в Буре тебя уже настигнут сумерки, в Маконе небо затянет мглой, и по стеклам, сквозь которые проникает в вагон свет ламп, фонарей и вывесок очередного придорожного городка или поселка, почти наверняка будут стекать дождевые капли.
Стало быть, Бургундии ты не увидишь совсем; в сыром и холодном мраке, который сгустится над миром и заползет тебе в душу, ты будешь подъезжать к Парижу, где тебе предстоит неделя потрудней минувшей, потому что теперь, когда твое решение бесповоротно, надо приложить все усилия, чтобы его скрыть, пока ты его не осуществил, ладо по-прежнему жить под одной крышей с этой женщиной, с Анриеттой, в кругу семьи, как ни в чем не бывало, и, надев на себя личину безмолвной невозмутимости, ждать приезда Сесиль в Париж.
Полно, неужели ты настолько слаб? Разве пе лучше сразу по приезде честно во всем признаться Анриетте? Неужели твоя решимость так хрупка, что ее могут поколебать упреки, жалобы, попытки вновь завлечь тебя — все, к чему она, безусловно, прибегнет?