Колум Маккэнн - И пусть вращается прекрасный мир
А она шла на кухню и читала письма, порой распахивала секцию морозильника и позволяла холодному воздуху остудить его разгоряченные мысли. Ничего, милый, ты все исправишь.
И он исправлял. Джошуа всегда восстанавливал то, что удавалось разрушить злоумышленникам. Он звонил ей в неурочный час, в минуту ликования, выходя победителем в очередном круговом сражении. Долгие, сдвоенные звонки со странным призвуком, похожим на эхо. Разговоры с домом не стоили ему ни цента, уверял сын. У его команды имелся многоканальный коммутатор. Он сказал, что подключился к телефонной линии и перенаправил вызовы через армейский пункт вербовки, потехи ради. Это всего лишь система, объяснял он, она создана, чтобы ею пользоваться. У меня все нормально, мама, все не так ужасно, с нами хорошо обращаются, передай папе, тут даже еда кошерная имеется. Она внимательно вслушивалась в голос сына. Когда восторг победы отступал, в нем слышалась усталость, даже отстраненность, в слова вплетался новый жаргон. Слышь, все круто, мама, не психуй! Откуда только он нахватался этих «слышь»? В выборе слов Джошуа всегда был осмотрителен. И оборачивал их хрустким звучанием Парк-авеню. Ни малейшей гнусавинки, ни следа развязности. Но теперь его лексикон огрубел, а слова зазвучали с неуловимым, размытым акцентом. Буду плыть по течению, но, сдается мне, я правлю чужим катафалком, мама.
Не забывал ли он позаботиться о себе? Успевал ли покушать? Вовремя ли стирал одежду? Не терял ли в весе? Эти ее заботы проникали повсюду, не давали продохнуть. Однажды она даже выставила на обеденный стол лишнюю тарелку, специально для Джошуа. Соломон видел это, но промолчал. Заботы и разговоры с холодильником, мои маленькие странности.
Она старалась не переживать, когда письма от сына стали приходить все реже. Он не звонил день или два. Или три дня подряд. Она сидела у телефона, пожирая аппарат взглядом, умоляя его затрезвонить. Когда она поднималась, половицы издавали короткие, тихие стоны. Он был занят, объяснял сын. В электронной корреспонденции наметились новые прорывы. Возникли новые пойнты в сети. Он сказал, она напоминала волшебную доску объявлений. Мир казался велик и мал одновременно. Кто-то взломал их систему извне, чтобы уничтожить отдельные части готовой программы. Рукопашная схватка, боксерский поединок, рыцарский турнир. Я на линии огня, мама, я в окопе. Когда-нибудь, говорил Джошуа, машины произведут настоящую революцию, помогут изменить мир. Он подставлял плечо другим программистам. Они подключались к системе и работали сообща. Стычки с протестующими сторонниками мира все не прекращались, те так и норовили взломать защиту их машин. Но сами по себе машины не несли людям зла, писал он домой, зло сидело в головах у высоких военных чинов, которые стояли за ними. Машина может причинить не больше зла, чем скрипка, фотокамера или карандаш. Чего не могли взять в толк захватчики, для достижения своей цели они выбрали неверный путь. Не на технологии нужно было нападать, а на человеческий разум — его недостатки, его грубые промахи.
В своем сыне она обнаружила новую глубину, непривычную объективность. Причиной войны было чье-то больное самолюбие, объяснял он. Эту войну придумали старики, которые больше не могли смотреть в зеркало, а потому посылали молодых на смерть. Война была сборищем самовлюбленных уродов. Они хотели, чтобы все было просто: пропитайся ненавистью к врагу, не пытайся узнать его. Эта война, заявил он, была самой неамериканской из всех, никакого идеализма в фундаменте, только страх поражения. В недрах проекта «Хакнуть Смерть!» уже перетасовывались сорок тысяч имен, и цифры продолжали расти. Иногда Джошуа отправлял все имена на печать. Разворачивал их на лестнице — вниз и вверх, от края до края. Иногда ему хотелось, чтобы кто-то чужой взломал его программу, тщательно перемолол данные и выплюнул назад, вернув к жизни всех этих мертвых ребят — Смитов, и Салливанов, и братьев Родригес, их отцов, и кузенов, и племянников, — и тогда ничего не останется, кроме как написать такую же программу для чарли, целый новый алфавит смертей, — Нго, Хо, Фань, Нгень, — вот это будет задачка!
— Ты в порядке, Клэр?
Чья-то рука на локте. Глория.
— Подмоги?
— Извини?
— Хочешь, я помогу с цветами?
— О нет. То есть да. Спасибо.
Глория. Глория. Милое, круглое лицо. Темные глаза, подвижные, влажные. Обжитое, уютное лицо. Великодушное, но немного встревоженное. Смотрит на меня. А я — на нее. Поймана с поличным. Замечталась. Спала на ходу. Подмоги? На мгновение ей почудилось, будто Глория предлагала себя в качестве помощницы. Дерзкая мысль. Два доллара и семьдесят пять центов в час, Глория. Вымой посуду. Протри пол. Поплачь о наших мальчиках. Вот это задачка.
Она тянется к верхнему шкафчику, достает вазу уотерфордского стекла.[71] Замысловатая форма. В наших краях таких не делают. Не все жители дальних стран дикари. Да, вполне подойдет. Она передает вазу Глории, и та, улыбаясь, наполняет ее водой.
— Знаешь, чего не хватает, Клэр?
— Нет, а что?
— Насыпать сюда немного сахара. Тогда цветы дольше простоят.
Такое она слышит впервые. Но в этом даже есть смысл. Сахар. Чтобы сохранить их живыми. Осыпать наших мальчиков сахаром. Чарли с их шоколадной фабрикой.[72] И вообще, кому пришло на ум окрестить вьетнамцев чарли? Откуда взялось такое прозвище? Из кодированного радиосообщения, скорее всего. «Чарли, Дельта, Ипсилон». Ждем приказа. Ждем приказа. Ждем приказа.
— Будет даже лучше, если отстричь немного от стеблей, — говорит Глория.
Теперь Глория вынимает цветы из обертки, раскладывает их на стойке для тарелок, берет небольшой ножик с кухонной столешницы, срезает по коротенькому кусочку от каждого черенка, собирает все обрезки в ладонь, дюжина маленьких зеленых палочек.
— Удивительное дело, правда?
— Ты о чем?
— Этот человек, на канате.
Клэр опирается о столешницу. Делает глубокий вдох. Мысли совсем спутались. Она не уверена, совсем не уверена. Канатоходец не столько поразил ее, сколько раздосадовал. Его появление вызвало какое-то тяжелое, смешанное чувство.
— Удивительно, — говорит она. — Да, удивительное дело.
Отчего же ей так тяжело думать о канатоходце? Верно, удивительное дело, да. И попытка создать нечто прекрасное. Пересечение человека и города, внезапная перемена, освоение вновь обретенного жизненного пространства, город как произведение искусства. Пройтись там, наверху, обновить пейзаж. Изменить. Но все равно ее что-то терзает. Она, может, и хотела бы не ощущать раздражения, но не в силах стряхнуть его при мысли о человеке, присевшем на этот насест, будь он ангел или демон. Что же такого неправильного в том, чтобы верить в ангелов и чертей, отчего Марша не должна переживать по этому поводу, если в каждом, кто висит в воздухе, ей видится потерянный сын? Почему на натянутом канате не может оказаться Майк-младший? Что в этом ужасного? Почему не позволить Марше удержать в памяти миг, возвестивший о возвращении ее ребенка?
И все же какая-то горечь остается.
— Что-нибудь еще, Клэр?
— Нет-нет, все замечательно.
— Вот и ладненько. Значит, все готово.
Глория улыбается и поднимает вазу, подходит к двери, раздвигает створки своим изрядным весом.
— Я сию минуту подойду, — говорит Клэр.
Дверь захлопывается.
Она выстраивает последние чашки, блюдца, ложки. Аккуратно составляет их. Так в чем же дело? Чем ей не угодил человек, шагавший по воздуху? Что-то пошловатое во всей затее. Или, может, не пошловатое. Скорее, дешевое. Хотя не столь уж дешевое. Она никак не может остановить мысли, понять, где же подвох. Как это мелочно — тратить время на подобные рассуждения. Даже эгоистично. Знает ведь распрекрасно, что впереди целое утро, что предстоит проделать все то, чем они занимались во время других встреч, — нужно принести фотографии, показать всем рояль, за которым играл Джошуа, открыть альбомы с вырезками, отвести всех в его комнату, указать полку с его книгами, отыскать его на школьных снимках. Они всегда делали это — у Глории, Марши, Жаклин и даже Дженет, особенно у Дженет, где они смотрели слайды, а потом вместе рыдали над рассыпавшейся книжицей «Кейси берет биту».[73]
Ее широко расставленные руки упираются в столешницу. Вывернутые пальцы. С силой давят вниз.
Джошуа. Значит, это ее терзает? Что еще никто не произнес его имени? Что оно еще не успело мелькнуть в утренних разговорах? Что они пока забыли о нем? Нет, не то, дело в чем-то другом, но в чем?
Хватит. Хватит. Оторвать поднос от стола. Только бы ничего не испортить. Так мило. Эта улыбка Глории. Чудесные цветы.
Выходи.
Сейчас же.
Пошла!